Любимое дело

Краткое содержание 2 главы мертвых душ. Мёртвые души

Перед вами краткое содержание 1 главы произведения «Мертвые души» Н.В. Гоголя.

Очень краткое содержание «Мертвых душ» можно найти , а представленное ниже – довольно подробное.

Глава 1 – краткое содержание.

В губернский город NN въехала небольшая бричка с господином средних лет недурной наружности, не толстым, но и не тонким. Приезд не произвел никакого впечатления на обитателей города. Приезжий остановился в местном трактире. Во время обеда новый посетитель подробнейшим образом спрашивал у слуги, кто раньше содержал это заведение, а кто сейчас, много ли дохода и каков хозяин. Затем приезжий узнал, кто в городе губернатор, кто председатель палаты, кто прокурор, т: е. «не пропустил ни одного значительного чиновника ».

Портрет Чичикова

Помимо городских властей, посетителя интересовали все крупные помещики, а также общее состояние края: не было ли эпидемий в губернии или повального голода. После обеда и продолжительного отдыха господин написал на бумажке чин, имя и фамилию для сообщения в полицию. Спускаясь с лестницы, половой прочитал: «Коллежский советник Павел Иванович Чичиков, помещик, по своим надобностям ».

Следующий день Чичиков посвятил визитам всем городским чиновникам. Он засвидетельствовал свое почтение даже инспектору врачебной управы и городскому архитектору.

Павел Иванович показал себя неплохим психологом, поскольку практически в каждом доме оставил о себе самые благоприятные впечатления - «очень искусно умел польстить каждому ». При этом о себе Чичиков говорить избегал, если же разговор переходил на его особу, он отделывался общими фразами и несколько книжными оборотами. Приезжий стал получать приглашения в дома чиновников. Первым последовало приглашение к губернатору. Собираясь, Чичиков очень тщательно привел себя в порядок.

Во время приема гость города сумел показать себя искусным собеседником, он удачно сделал комплимент губернаторше.

Мужское общество разделилось на две части. Тонкие мужчины увивались за дамами и танцевали, а толстые в большинстве своем концентрировались у игральных столов. Чичиков присоединился к последним. Здесь он встретил большинство своих старых знакомых. Также Павел Иванович познакомился с богатыми помещиками Маниловым и Собакевичем, о которых тут же навел справки у председателя и почтмейстера. Чичиков быстро очаровал обоих и получил два приглашения пожаловать в гости.

На следующий день приезжий отправился к полицмейстеру, где с трех часов после обеда играли в вист до двух часов ночи. Там Чичиков познакомился с Ноздревым, «разбитным малым, который ему после трех-четырех слов начал говорить ты ». По очереди Чичиков побывал у всех чиновников, и в городе о нем сложилось хорошее мнение. Он в любой ситуации мог показать в себе светского человека. О чем бы ни заходил разговор, Чичиков был способен его поддержать. Более того, «все это умел облекать какою-то степенностью, умел хорошо держать себя ».

Все были довольны приездом порядочного человека. Даже Собакевич, который вообще редко был доволен своим окружением, признал Павла Ивановича «преприятнейшим человеком ». Это мнение в городе сохранялось до тех пор, пока одно странное обстоятельство не ввело обитателей города NN в недоумение.

Уже более недели приезжий господин жил в городе, разъезжая по вечеринкам и обедам и таким образом проводя, как говорится, очень приятно время. Наконец он решился перенести свои визиты за город и навестить помещиков Манилова и Собакевича, которым дал слово. Может быть, к сему побудила его другая, более существенная причина, дело более серьезное, близшее к сердцу... Но обо всем этом читатель узнает постепенно и в свое время, если только будет иметь терпение прочесть предлагаемую повесть, очень длинную, имеющую после раздвинуться шире и просторнее по мере приближения к концу, венчающему дело. Кучеру Селифану отдано было приказание рано поутру заложить лошадей в известную бричку; Петрушке приказано было оставаться дома, смотреть за комнатой и чемоданом. Для читателя будет не лишним познакомиться с сими двумя крепостными людьми нашего героя. Хотя, конечно, они лица не так заметные, и то, что называют второстепенные или даже третьестепенные, хотя главные ходы и пружины поэмы не на них утверждены и разве кое-где касаются и легко зацепляют их, – но автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем и с этой стороны, несмотря на то что сам человек русский, хочет быть аккуратен, как немец. Это займет, впрочем, не много времени и места, потому что не много нужно прибавить к тому, что уже читатель знает, то есть что Петрушка ходил в несколько широком коричневом сюртуке с барского плеча и имел, по обычаю людей своего звания, крупный нос и губы. Характера он был больше молчаливого, чем разговорчивого; имел даже благородное побуждение к просвещению, то есть чтению книг, содержанием которых не затруднялся: ему было совершенно все равно, похождение ли влюбленного героя, просто букварь или молитвенник, – он всё читал с равным вниманием; если бы ему подвернули химию, он и от нее бы не отказался. Ему нравилось не то, о чем читал он, но больше самое чтение, или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит. Это чтение совершалось более в лежачем положении в передней, на кровати и на тюфяке, сделавшемся от такого обстоятельства убитым и тоненьким, как лепешка. Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате лет десять жили люди. Чичиков, будучи человек весьма щекотливый и даже в некоторых случаях привередливый, потянувши к себе воздух на свежий нос поутру, только помарщивался да встряхивал головою, приговаривая: «Ты, брат, черт тебя знает, потеешь, что ли. Сходил бы ты хоть в баню». На что Петрушка ничего не отвечал и старался тут же заняться каким-нибудь делом; или подходил с щеткой к висевшему барскому фраку, или просто прибирал что-нибудь. Что думал он в то время, когда молчал, – может быть, он говорил про себя: «И ты, однако ж, хорош, не надоело тебе сорок раз повторять одно и то же», – Бог ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной человек в то время, когда барин ему дает наставление. Итак, вот что на первый раз можно сказать о Петрушке. Кучер Селифан был совершенно другой человек... Но автор весьма совестится занимать так долго читателей людьми низкого класса, зная по опыту, как неохотно они знакомятся с низкими сословиями. Таков уже русский человек: страсть сильная зазнаться с тем, который бы хотя одним чином был его повыше, и шапочное знакомство с графом или князем для него лучше всяких тесных дружеских отношений. Автор даже опасается за своего героя, который только коллежский советник. Надворные советники, может быть, и познакомятся с ним, но те, которые подобрались уже к чинам генеральским, те, бог весть, может быть, даже бросят один из тех презрительных взглядов, которые бросаются гордо человеком на все, что ни пресмыкается у ног его, или, что еще хуже, может быть, пройдут убийственным для автора невниманием. Но как ни прискорбно то и другое, а все, однако ж, нужно возвратиться к герою. Итак, отдавши нужные приказания еще с вечера, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись с ног до головы мокрою губкой, что делалось только по воскресным дням, а в тот день случись воскресенье, выбрившись таким образом, что щеки сделались настоящий атлас в рассуждении гладкости и лоска, надевши фрак брусничного цвета с искрой и потом шинель на больших медведях, он сошел с лестницы, поддерживаемый под руку то с одной, то с другой стороны трактирным слугою, и сел в бричку. С громом выехала бричка из-под ворот гостиницы на улицу. Проходивший поп снял шляпу, несколько мальчишек в замаранных рубашках протянули руки, приговаривая: «Барин, подай сиротинке!» Кучер, заметивши, что один из них был большой охотник становиться на запятки, хлыстнул его кнутом, и бричка пошла прыгать по камням. Не без радости был вдали узрет полосатый шлагбаум, дававший знать, что мостовой, как и всякой другой мýке, будет скоро конец; и еще несколько раз ударившись довольно крепко головою в кузов, Чичиков понесся наконец по мягкой земле. Едва только ушел назад город, как уже пошли писать, по нашему обычаю, чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен, обгорелые стволы старых, дикий вереск и тому подобный вздор. Попадались вытянутые по снурку деревни, постройкою похожие на старые складенные дрова, покрытые серыми крышами с резными деревянными под ними украшениями в виде висячих шитых узорами утиральников. Несколько мужиков, по обыкновению, зевали, сидя на лавках перед воротами в своих овчинных тулупах. Бабы с толстыми лицами и перевязанными грудями смотрели из верхних окон; из нижних глядел теленок или высовывала слепую морду свою свинья. Словом, виды известные. Проехавши пятнадцатую версту, он вспомнил, что здесь, по словам Манилова, должна быть его деревня, но и шестнадцатая верста пролетела мимо, а деревни все не было видно, и если бы не два мужика, попавшиеся навстречу, то вряд ли бы довелось им потрафить на лад. На вопрос, далеко ли деревня Заманиловка, мужики сняли шляпы, и один из них, бывший поумнее и носивший бороду клином, отвечал:

– Маниловка, может быть, а не Заманиловка?

– Ну да, Маниловка.

– Маниловка! а как проедешь еще одну версту, так вот тебе, то есть, так прямо направо.

– Направо? – отозвался кучер.

– Направо, – сказал мужик. – Это будет тебе дорога в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так, то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо на горе увидишь дом, каменный, в два этажа, господский дом, в котором, то есть, живет сам господин. Вот это тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и не было.

Поехали отыскивать Маниловку. Проехавши две версты, встретили поворот на проселочную дорогу, но уже и две, и три, и четыре версты, кажется, сделали, а каменного дома в два этажа все еще не было видно. Тут Чичиков вспомнил, что если приятель приглашает к себе в деревню за пятнадцать верст, то значит, что к ней есть верных тридцать. Деревня Маниловка немногих могла заманить своим местоположением. Дом господский стоял одиночкой на юру, то есть на возвышении, открытом всем ветрам, каким только вздумается подуть; покатость горы, на которой он стоял, была одета подстриженным дерном. На ней были разбросаны по-английски две-три клумбы с кустами сиреней и желтых акаций; пять-шесть берез небольшими купами кое-где возносили свои мелколистные жиденькие вершины. Под двумя из них видна была беседка с плоским зеленым куполом, деревянными голубыми колоннами и надписью: «Храм уединенного размышления»; пониже пруд, покрытый зеленью, что, впрочем, не в диковинку в аглицких садах русских помещиков. У подошвы этого возвышения, и частию по самому скату, темнели вдоль и поперек серенькие бревенчатые избы, которые герой наш, неизвестно по каким причинам, в ту ж минуту принялся считать и насчитал более двухсот; нигде между ними растущего деревца или какой-нибудь зелени; везде глядело только одно бревно. Вид оживляли две бабы, которые, картинно подобравши платья и подтыкавшись со всех сторон, брели по колени в пруде, влача за два деревянные кляча изорванный бредень, где видны были два запутавшиеся рака и блестела попавшаяся плотва; бабы, казалось, были между собой в ссоре и за что-то перебранивались. Поодаль в стороне темнел каким-то скучно-синеватым цветом сосновый лес. Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням. Для пополнения картины не было недостатка в петухе, предвозвестнике переменчивой погоды, который, несмотря на то что голова продолблена была до самого мозгу носами других петухов по известным делам волокитства, горланил очень громко и даже похлопывал крыльями, обдерганными, как старые рогожки. Подъезжая ко двору, Чичиков заметил на крыльце самого хозяина, который стоял в зеленом шалоновом сюртуке, приставив руку ко лбу в виде зонтика над глазами, чтобы рассмотреть получше подъезжавший экипаж. По мере того как бричка близилась к крыльцу, глаза его делались веселее и улыбка раздвигалась более и более.

– Павел Иванович! – вскричал он наконец, когда Чичиков вылезал из брички. – Насилу вы таки нас вспомнили!

Оба приятеля очень крепко поцеловались, и Манилов увел своего гостя в комнату. Хотя время, в продолжение которого они будут проходить сени, переднюю и столовую, несколько коротковато, но попробуем, не успеем ли как-нибудь им воспользоваться и сказать кое-что о хозяине дома. Но тут автор должен признаться, что подобное предприятие очень трудно. Гораздо легче изображать характеры большого размера; там просто бросай краски со всей руки на полотно, черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или алый, как огонь, плащ – и портрет готов; но вот эти все господа, которых много на свете, которые с вида очень похожи между собою, а между тем, как приглядишься, увидишь много самых неуловимых особенностей, – эти господа страшно трудны для портретов. Тут придется сильно напрягать внимание, пока заставишь перед собою выступить все тонкие, почти невидимые черты, и вообще далеко придется углублять уже изощренный в науке выпытывания взгляд.

Один Бог разве мог сказать, какой был характер Манилова. Есть род людей, известных под именем: люди так себе, ни то ни се, ни в городе Богдан ни в селе Селифан, по словам пословицы. Может быть, к ним следует примкнуть и Манилова. На взгляд он был человек видный; черты лица его были не лишены приятности, но в эту приятность, казалось, чересчур было передано сахару; в приемах и оборотах его было что-то заискивающее расположения и знакомства. Он улыбался заманчиво, был белокур, с голубыми глазами. В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: «Какой приятный и добрый человек!» В следующую за тем минуту ничего не скажешь, а в третью скажешь: «Черт знает что такое!» – и отойдешь подальше; если ж не отойдешь, почувствуешь скуку смертельную. От него не дождешься никакого живого или хоть даже заносчивого слова, какое можешь услышать почти от всякого, если коснешься задирающего его предмета. У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков – словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было. Дома он говорил очень мало и большею частью размышлял и думал, но о чем он думал, тоже разве Богу было известно. Хозяйством нельзя сказать чтобы он занимался, он даже никогда не ездил на поля, хозяйство шло как-то само собою. Когда приказчик говорил: «Хорошо бы, барин, то и то сделать», – «Да, недурно», – отвечал он обыкновенно, куря трубку, которую курить сделал привычку, когда еще служил в армии, где считался скромнейшим, деликатнейшим и образованнейшим офицером. «Да, именно недурно», – повторял он. Когда приходил к нему мужик и, почесавши рукою затылок, говорил: «Барин, позволь отлучиться на работу, подать заработать», – «Ступай», – говорил он, куря трубку, и ему даже в голову не приходило, что мужик шел пьянствовать. Иногда, глядя с крыльца на двор и на пруд, говорил он о том, как бы хорошо было, если бы вдруг от дома провести подземный ход или чрез пруд выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян. При этом глаза его делались чрезвычайно сладкими и лицо принимало самое довольное выражение, впрочем, все эти прожекты так и оканчивались только одними словами. В его кабинете всегда лежала какая-то книжка, заложенная закладкою на четырнадцатой странице, которую он постоянно читал уже два года. В доме его чего-нибудь вечно недоставало: в гостиной стояла прекрасная мебель, обтянутая щегольской шелковой материей, которая, верно, стоила весьма недешево; но на два кресла ее недостало, и кресла стояли обтянуты просто рогожею; впрочем, хозяин в продолжение нескольких лет всякий раз предостерегал своего гостя словами: «Не садитесь на эти кресла, они еще не готовы». В иной комнате и вовсе не было мебели, хотя и было говорено в первые дни после женитьбы: «Душенька, нужно будет завтра похлопотать, чтобы в эту комнату хоть на время поставить мебель». Ввечеру подавался на стол очень щегольской подсвечник из темной бронзы с тремя античными грациями, с перламутным щегольским щитом, и рядом с ним ставился какой-то просто медный инвалид, хромой, свернувшийся на сторону и весь в сале, хотя этого не замечал ни хозяин, ни хозяйка, ни слуги. Жена его... впрочем, они были совершенно довольны друг другом. Несмотря на то что минуло более восьми лет их супружеству, из них все еще каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и говорил трогательно-нежным голосом, выражавшим совершенную любовь: «Разинь, душенька, свой ротик, я тебе положу этот кусочек». Само собою разумеется, что ротик раскрывался при этом случае очень грациозно. Ко дню рождения приготовляемы были сюрпризы: какой-нибудь бисерный чехольчик на зубочистку. И весьма часто, сидя на диване, вдруг, совершенно неизвестно из каких причин, один, оставивши свою трубку, а другая работу, если только она держалась на ту пору в руках, они напечатлевали друг другу такой томный и длинный поцелуй, что в продолжение его можно бы легко выкурить маленькую соломенную сигарку. Словом, они были то, что говорится, счастливы. Конечно, можно бы заметить, что в доме есть много других занятий, кроме продолжительных поцелуев и сюрпризов, и много бы можно сделать разных запросов. Зачем, например, глупо и без толку готовится на кухне? зачем довольно пусто в кладовой? зачем воровка ключница? зачем нечистоплотны и пьяницы слуги? зачем вся дворня спит немилосердным образом и повесничает все остальное время? Но все это предметы низкие, а Манилова воспитана хорошо. А хорошее воспитание, как известно, получается в пансионах. А в пансионах, как известно, три главные предмета составляют основу человеческих добродетелей: французский язык, необходимый для счастия семейственной жизни, фортепьяно, для доставления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и других сюрпризов. Впрочем, бывают разные усовершенствования и изменения в метóдах, особенно в нынешнее время; все это более зависит от благоразумия и способностей самих содержательниц пансиона. В других пансионах бывает таким образом, что прежде фортепьяно, потом французский язык, а там уже хозяйственная часть. А иногда бывает и так, что прежде хозяйственная часть, то есть вязание сюрпризов, потом французский язык, а там уже фортепьяно. Разные бывают метóды. Не мешает сделать еще замечание, что Манилова... но, признаюсь, о дамах я очень боюсь говорить, да притом мне пора возвратиться к нашим героям, которые стояли уже несколько минут перед дверями гостиной, взаимно упрашивая друг друга пройти вперед.

– Сделайте милость, не беспокойтесь так для меня, я пройду после, – говорил Чичиков.

– Нет, Павел Иванович, нет, вы гость, – говорил Манилов, показывая ему рукою на дверь.

– Не затрудняйтесь, пожалуйста, не затрудняйтесь. Пожалуйста, проходите, - говорил Чичиков.

– Нет уж извините, не допущу пройти позади такому приятному, образованному гостю.

– Почему ж образованному?.. Пожалуйста, проходите.

– Ну да уж извольте проходить вы.

– Да отчего ж?

– Ну да уж оттого! – сказал с приятною улыбкою Манилов.

Наконец оба приятеля вошли в дверь боком и несколько притиснули друг друга.

– Позвольте мне вам представить жену мою, – сказал Манилов. – Душенька! Павел Иванович!

Чичиков, точно, увидел даму, которую он совершенно было не приметил, раскланиваясь в дверях с Маниловым. Она была недурна, одета к лицу. На ней хорошо сидел матерчатый шелковый капот бледного цвета; тонкая небольшая кисть руки ее что-то бросила поспешно на стол и сжала батистовый платок с вышитыми уголками. Она поднялась с дивана, на котором сидела; Чичиков не без удовольствия подошел к ее ручке. Манилова проговорила, несколько даже картавя, что он очень обрадовал их своим приездом и что муж ее, не проходило дня, чтобы не вспоминал о нем.

– Да, – промолвил Манилов, – уж она, бывало, все спрашивает меня: «Да что же твой приятель не едет?» – «Погоди, душенька, приедет». А вот вы наконец и удостоили нас своим посещением. Уж такое, право, доставили наслаждение... майский день... именины сердца...

Чичиков, услышавши, что дело уже дошло до именин сердца, несколько даже смутился и отвечал скромно, что ни громкого имени не имеет, ни даже ранга заметного.

– Вы всё имеете, – прервал Манилов с такою же приятною улыбкою, – всё имеете, даже еще более.

– Как вам показался наш город? – примолвила Манилова. – Приятно ли провели там время?

– Очень хороший город, прекрасный город, – отвечал Чичиков, – и время провел очень приятно: общество самое обходительное.

– А как вы нашли нашего губернатора? – сказала Манилова.

– Не правда ли, что препочтеннейший и прелюбезнейший человек? – прибавил Манилов.

– Совершенная правда, – сказал Чичиков, – препочтеннейший человек. И как он вошел в свою должность, как понимает ее! Нужно желать побольше таких людей.

– Как он может этак, знаете, принять всякого, наблюсти деликатность в своих поступках, – присовокупил Манилов с улыбкою и от удовольствия почти совсем зажмурил глаза, как кот, у которого слегка пощекотали за ушами пальцем.

– Очень обходительный и приятный человек, – продолжал Чичиков, – и какой искусник! я даже никак не мог предполагать этого. Как хорошо вышивает разные домашние узоры! Он мне показывал своей работы кошелек: редкая дама может так искусно вышить.

– А вице-губернатор, не правда ли, какой милый человек? – сказал Манилов, опять несколько прищурив глаза.

– Очень, очень достойный человек, – отвечал Чичиков.

– Ну, позвольте, а как вам показался полицеймейстер? Не правда ли, что очень приятный человек?

– Чрезвычайно приятный, и какой умный, какой начитанный человек! Мы у него проиграли в вист вместе с прокурором и председателем палаты до самых поздних петухов; очень, очень достойный человек.

– Ну, а какого вы мнения о жене полицеймейстера? – прибавила Манилова. – Не правда ли, прелюбезная женщина?

– О, это одна из достойнейших женщин, каких только я знаю, – отвечал Чичиков.

Засим не пропустили председателя палаты, почтмейстера и таким образом перебрали почти всех чиновников города, которые все оказались самыми достойными людьми.

– Вы всегда в деревне проводите время? – сделал наконец в свою очередь вопрос Чичиков.

– Больше в деревне, – отвечал Манилов. – Иногда, впрочем, приезжаем в город для того только, чтобы увидеться с образованными людьми. Одичаешь, знаете, если будешь все время жить взаперти.

– Правда, правда, – сказал Чичиков.

– Конечно, – продолжал Манилов, – другое дело, если бы соседство было хорошее, если бы, например, такой человек, с которым бы в некотором роде можно было поговорить о любезности, о хорошем обращении, следить какую-нибудь этакую науку, чтобы этак расшевелило душу, дало бы, так сказать, паренье этакое... – Здесь он еще что-то хотел выразить, но, заметивши, что несколько зарапортовался, ковырнул только рукою в воздухе и продолжал: – Тогда, конечно, деревня и уединение имели бы очень много приятностей. Но решительно нет никого... Вот только иногда почитаешь «Сын отечества».

Чичиков согласился с этим совершенно, прибавивши, что ничего не может быть приятнее, как жить в уединенье, наслаждаться зрелищем природы и почитать иногда какую-нибудь книгу...

– О, это справедливо, это совершенно справедливо! – прервал Чичиков. – Что все сокровища тогда в мире! «Не имей денег, имей хороших людей для обращения», – сказал один мудрец!

– И знаете, Павел Иванович! – сказал Манилов, явя в лице своем выражение не только сладкое, но даже приторное, подобное той микстуре, которую ловкий светский доктор засластил немилосердно, воображая ею обрадовать пациента. – Тогда чувствуешь какое-то, в некотором роде, духовное наслаждение... Вот как, например, теперь, когда случай мне доставил счастие, можно сказать образцовое, говорить с вами и наслаждаться приятным вашим разговором...

– Помилуйте, что ж за приятный разговор?.. Ничтожный человек, и больше ничего, – отвечал Чичиков.

– О! Павел Иванович, позвольте мне быть откровенным: я бы с радостию отдал половину всего моего состояния, чтобы иметь часть тех достоинств, которые имеете вы!..

– Напротив, я бы почел с своей стороны за величайшее...

Неизвестно, до чего бы дошло взаимное излияние чувств обоих приятелей, если бы вошедший слуга не доложил, что кушанье готово.

– Прошу покорнейше, – сказал Манилов. – Вы извините, если у нас нет такого обеда, какой на паркетах и в столицах, у нас просто, по русскому обычаю, щи, но от чистого сердца. Покорнейше прошу.

Тут они еще несколько времени поспорили о том, кому первому войти, и наконец Чичиков вошел боком в столовую.

В столовой уже стояли два мальчика, сыновья Манилова, которые были в тех летах, когда сажают уже детей за стол, но еще на высоких стульях. При них стоял учитель, поклонившийся вежливо и с улыбкою. Хозяйка села за свою суповую чашку; гость был посажен между хозяином и хозяйкой, слуга завязал детям на шею салфетки.

– Какие миленькие дети, – сказал Чичиков, посмотрев на них, – а который год?

– Старшему осьмой, а меньшему вчера только минуло шесть, – сказала Манилова.

– Фемистоклюс! – сказал Манилов, обратившись к старшему, который старался освободить свой подбородок, завязанный лакеем в салфетку.

Чичиков поднял несколько бровь, услышав такое отчасти греческое имя, которому, неизвестно почему, Манилов дал окончание на «юс», но постарался тот же час привесть лицо в обыкновенное положение.

– Фемистоклюс, скажи мне, какой лучший город во Франции?

Здесь учитель обратил все внимание на Фемистоклюса и, казалось, хотел ему вскочить в глаза, но наконец совершенно успокоился и кивнул головою, когда Фемистоклюс сказал: «Париж».

– А у нас какой лучший город? – спросил опять Манилов.

Учитель опять настроил внимание.

– Петербург, – отвечал Фемистоклюс.

– А еще какой?

– Москва, – отвечал Фемистоклюс.

– Умница, душенька! – сказал на это Чичиков. – Скажите, однако ж... – продолжал он, обратившись тут же с некоторым видом изумления к Маниловым, – в такие лета и уже такие сведения! Я должен вам сказать, что в этом ребенке будут большие способности.

– О, вы еще не знаете его, – отвечал Манилов, – у него чрезвычайно много остроумия. Вот меньшой, Алкид, тот не так быстр, а этот сейчас, если что-нибудь встретит, букашку, козявку, так уж у него вдруг глазенки и забегают; побежит за ней следом и тотчас обратит внимание. Я его прочу по дипломатической части. Фемистоклюс, – продолжал он, снова обратясь к нему, – хочешь быть посланником?

– Хочу, – отвечал Фемистоклюс, жуя хлеб и болтая головой направо и налево.

В это время стоявший позади лакей утер посланнику нос, и очень хорошо сделал, иначе бы канула в суп препорядочная посторонняя капля. Разговор начался за столом об удовольствии спокойной жизни, прерываемый замечаниями хозяйки о городском театре и об актерах. Учитель очень внимательно глядел на разговаривающих и, как только замечал, что они были готовы усмехнуться, в ту же минуту открывал рот и смеялся с усердием. Вероятно, он был человек признательный и хотел заплатить этим хозяину за хорошее обращение. Один раз, впрочем, лицо его приняло суровый вид, и он строго застучал по столу, устремив глаза на сидевших насупротив его детей. Это было у места, потому что Фемистоклюс укусил за ухо Алкида, и Алкид, зажмурив глаза и открыв рот, готов был зарыдать самым жалким образом, почувствовав, что за это легко можно было лишиться блюда, привел рот в прежнее положение и начал со слезами грызть баранью кость, от которой у него обе щеки лоснились жиром. Хозяйка очень часто обращалась к Чичикову с словами: «Вы ничего не кушаете, вы очень мало взяли» – на что Чичиков отвечал всякий раз: «Покорнейше благодарю, я сыт, приятный разговор лучше всякого блюда».

Уже встали из-за стола. Манилов был доволен чрезвычайно и, поддерживая рукою спину своего гостя, готовился таким образом препроводить его в гостиную, как вдруг гость объявил с весьма значительным видом, что он намерен с ним поговорить об одном очень нужном деле.

– В таком случае позвольте мне вас попросить в мой кабинет, – сказал Манилов и повел в небольшую комнату, обращенную окном на синевший лес. – Вот мой уголок, – сказал Манилов.

– Приятная комнатка, – сказал Чичиков, окинувши ее глазами.

Комната была, точно, не без приятности: стены были выкрашены какой-то голубенькой краской вроде серенькой, четыре стула, одно кресло, стол, на котором лежала книжка с заложенною закладкою, о которой мы уже имели случай упомянуть, несколько исписанных бумаг, но больше всего было табаку. Он был в разных видах: в картузах и в табачнице, и, наконец, насыпан был просто кучею на столе. На обоих окнах тоже помещены были горки выбитой из трубки золы, расставленные не без старания очень красивыми рядками. Заметно было, что это иногда доставляло хозяину препровождение времени.

– Позвольте вас попросить расположиться в этих креслах, – сказал Манилов. – Здесь вам будет попокойнее.

– Позвольте, я сяду на стуле.

– Позвольте вам этого не позволить, – сказал Манилов с улыбкою. – Это кресло у меня уж ассигновано для гостя: ради или не ради, но должны сесть.

Чичиков сел.

– Позвольте мне вас попотчевать трубочкою.

– Нет, не курю, – отвечал Чичиков ласково и как бы с видом сожаления.

– Отчего? – сказал Манилов тоже ласково и с видом сожаления.

– Не сделал привычки, боюсь; говорят, трубка сушит.

– Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак. В нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший человек, который не выпускал изо рта трубки не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему теперь уже сорок с лишком лет, но, благодаря Бога, до сих пор так здоров, как нельзя лучше.

Чичиков заметил, что это, точно, случается и что в натуре находится много вещей, неизъяснимых даже для обширного ума.

– Но позвольте прежде одну просьбу... – проговорил он голосом, в котором отдалось какое-то странное или почти странное выражение, и вслед за тем неизвестно отчего оглянулся назад. Манилов тоже неизвестно отчего оглянулся назад. – Как давно вы изволили подавать ревизскую сказку[ ]?

– Да уж давно; а лучше сказать, не припомню.

– Как с того времени много у вас умерло крестьян?

– А не могу знать; об этом, я полагаю, нужно спросить приказчика. Эй, человек, позови приказчика, он должен быть сегодня здесь.

Приказчик явился. Это был человек лет под сорок, бривший бороду, ходивший в сюртуке и, по-видимому, проводивший очень покойную жизнь, потому что лицо его глядело какою-то пухлою полнотою, а желтоватый цвет кожи и маленькие глаза показывали, что он знал слишком хорошо, что такое пуховики и перины. Можно было видеть тотчас, что он совершил свое поприще, как совершают его все господские приказчики: был прежде просто грамотным мальчишкой в доме, потом женился на какой-нибудь Агашке-ключнице, барыниной фаворитке, сделался сам ключником, а там и приказчиком. А сделавшись приказчиком, поступал, разумеется, как все приказчики: водился и кумился с теми, которые на деревне были побогаче, подбавлял на тягла победнее, проснувшись в девятом часу утра, поджидал самовара и пил чай.

– Послушай, любезный! сколько у нас умерло крестьян с тех пор, как подавали ревизию?

– Да как сколько? Многие умирали с тех пор, – сказал приказчик и при этом икнул, заслонив рот слегка рукою, наподобие щитка.

– Да, признаюсь, я сам так думал, – подхватил Манилов, – именно, очень многие умирали! – Тут он оборотился к Чичикову и прибавил еще: – Точно, очень многие.

– А как, например, числом? – спросил Чичиков.

– Да, сколько числом? – подхватил Манилов.

– Да как сказать числом? Ведь неизвестно, сколько умирало, их никто не считал.

– Да, именно, – сказал Манилов, обратясь к Чичикову, – я тоже предполагал, большая смертность; совсем неизвестно, сколько умерло.

– Ты, пожалуйста, их перечти, – сказал Чичиков, – и сделай подробный реестрик всех поименно.

– Да, всех поименно, – сказал Манилов.

Приказчик сказал: «Слушаю!» – и ушел.

– А для каких причин вам это нужно? – спросил по уходе приказчика Манилов.

Этот вопрос, казалось, затруднил гостя, в лице его показалось какое-то напряженное выражение, от которого он даже покраснел, – напряжение что-то выразить, не совсем покорное словам. И в самом деле, Манилов наконец услышал такие странные и необыкновенные вещи, каких еще никогда не слыхали человеческие уши.

– Вы спрашиваете, для каких причин? причины вот какие: я хотел бы купить крестьян... – сказал Чичиков, заикнулся и не кончил речи.

– Но позвольте спросить вас, – сказал Манилов, – как желаете вы купить крестьян: с землею или просто на вывод, то есть без земли?

– Нет, я не то чтобы совершенно крестьян, – сказал Чичиков, – я желаю иметь мертвых...

– Как-с? извините... я несколько туг на ухо, мне послышалось престранное слово...

– Я полагаю приобресть мертвых, которые, впрочем, значились бы по ревизии как живые, – сказал Чичиков.

Манилов выронил тут же чубук с трубкою на пол и как разинул рот, так и остался с разинутым ртом в продолжение нескольких минут. Оба приятеля, рассуждавшие о приятностях дружеской жизни, остались недвижимы, вперя друг в друга глаза, как те портреты, которые вешались в старину один против другого по обеим сторонам зеркала. Наконец Манилов поднял трубку с чубуком и поглядел снизу ему в лицо, стараясь высмотреть, не видно ли какой усмешки на губах его, не пошутил ли он; но ничего не было видно такого, напротив, лицо даже казалось степеннее обыкновенного; потом подумал, не спятил ли гость как-нибудь невзначай с ума, и со страхом посмотрел на него пристально; но глаза гостя были совершенно ясны, не было в них дикого, беспокойного огня, какой бегает в глазах сумасшедшего человека, все было прилично и в порядке. Как ни придумывал Манилов, как ему быть и что ему сделать, но ничего другого не мог придумать, как только выпустить изо рта оставшийся дым очень тонкою струею.

– Итак, я бы желал знать, можете ли вы мне таковых, не живых в действительности, но живых относительно законной формы, передать, уступить или как вам заблагорассудится лучше?

Но Манилов так сконфузился и смешался, что только смотрел на него.

– Мне кажется, вы затрудняетесь?.. – заметил Чичиков.

– Я?.. нет, я не то, – сказал Манилов, – но я не могу постичь... извините... я, конечно, не мог получить такого блестящего образования, какое, так сказать, видно во всяком вашем движении; не имею высокого искусства выражаться... Может быть, здесь... в этом вами сейчас выраженном объяснении... скрыто другое... Может быть, вы изволили выразиться так для красоты слога?

– Нет, - подхватил Чичиков, – нет, я разумею предмет таков, как есть, то есть те души, которые, точно, уже умерли.

Манилов совершенно растерялся. Он чувствовал, что ему нужно что-то сделать, предложить вопрос, а какой вопрос – черт его знает. Кончил он наконец тем, что выпустил опять дым, но только уже не ртом, а чрез носовые ноздри.

– Итак, если нет препятствий, то с Богом можно бы приступить к совершению купчей крепости, – сказал Чичиков.

– Как, на мертвые души купчую?

– А, нет! – сказал Чичиков. – Мы напишем, что они живы, так, как стоит действительно в ревизской сказке. Я привык ни в чем не отступать от гражданских законов, хотя за это и потерпел на службе, но уж извините: обязанность для меня дело священное, закон – я немею пред законом.

Последние слова понравились Манилову, но в толк самого дела он все-таки никак не вник и вместо ответа принялся насасывать свой чубук так сильно, что тот начал наконец хрипеть, как фагот. Казалось, как будто он хотел вытянуть из него мнение относительно такого неслыханного обстоятельства; но чубук хрипел и больше ничего.

– Может быть, вы имеете какие-нибудь сомнения?

– О! помилуйте, ничуть. Я не насчет того говорю, чтобы имел какое-нибудь, то есть критическое предосуждение о вас. Но позвольте доложить, не будет ли это предприятие, или, чтоб еще более, так сказать, выразиться, негоция, – так не будет ли эта негоция несоответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России?

Здесь Манилов, сделавши некоторое движение головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то в минуту самого головоломного дела.

Но Чичиков сказал просто, что подобное предприятие, или негоция, никак не будет несоответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России, а чрез минуту потом прибавил, что казна получит даже выгоды, ибо получит законные пошлины.

– Так вы полагаете?..

– Я полагаю, что это будет хорошо.

– А, если хорошо, это другое дело: я против этого ничего, - сказал Манилов и совершенно успокоился.

Теперь остается условиться в цене.

Как в цене? - сказал опять Манилов и остановился. – Неужели вы полагаете, что я стану брать деньги за души, которые в некотором роде окончили свое существование? Если уж вам пришло этакое, так сказать, фантастическое желание, то с своей стороны я передаю их вам безынтересно и купчую беру на себя.

Великий упрек был бы историку предлагаемых событий, если бы он упустил сказать, что удовольствие одолело гостя после таких слов, произнесенных Маниловым. Как он ни был степенен и рассудителен, но тут чуть не произвел даже скачок по образцу козла, что, как известно, производится только в самых сильных порывах радости. Он поворотился так сильно в креслах, что лопнула шерстяная материя, обтягивавшая подушку; сам Манилов посмотрел на него в некотором недоумении. Побужденный признательностию, он наговорил тут же столько благодарностей, что тот смешался, весь покраснел, производил головою отрицательный жест и наконец уже выразился, что это сущее ничего, что он, точно, хотел бы доказать чем-нибудь сердечное влечение, магнетизм души, а умершие души в некотором роде совершенная дрянь.

– Очень не дрянь, – сказал Чичиков, пожав ему руку. Здесь был испущен очень глубокий вздох. Казалось, он был настроен к сердечным излияниям; не без чувства и выражения произнес он наконец следующие слова: – Если б вы знали, какую услугу оказали сей, по-видимому, дрянью человеку без племени и роду! Да и действительно, чего не потерпел я? как барка какая-нибудь среди свирепых волн... Каких гонений, каких преследований не испытал, какого горя не вкусил, а за что? за то, что соблюдал правду, что был чист на своей совести, что подавал руку и вдовице беспомощной, и сироте-горемыке!.. – Тут даже он отер платком выкатившуюся слезу.

Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали друг другу руку и долго смотрели молча один другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал, что не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.

– Как? вы уж хотите ехать? – сказал Манилов, вдруг очнувшись и почти испугавшись.

В это время вошла в кабинет Манилова.

– Лизанька, – сказал Манилов с несколько жалостливым видом, – Павел Иванович оставляет нас!

– Потому что мы надоели Павлу Ивановичу, – отвечала Манилова.

– Сударыня! здесь, – сказал Чичиков, – здесь, вот где, – тут он положил руку на сердце, – да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте, не было бы для меня большего блаженства, как жить с вами если не в одном доме, то по крайней мере в самом ближайшем соседстве.

– А знаете, Павел Иванович, – сказал Манилов, которому очень понравилась такая мысль, – как было бы в самом деле хорошо, если бы жить этак вместе, под одною кровлею, или под тенью какого-нибудь вяза пофилософствовать о чем-нибудь, углубиться!..

– О! это была бы райская жизнь! – сказал Чичиков, вздохнувши. – Прощайте, сударыня! – продолжал он, подходя к ручке Маниловой. – Прощайте, почтеннейший друг! Не забудьте просьбы!

– О, будьте уверены! – отвечал Манилов. – Я с вами расстаюсь не долее как на два дни.

Все вышли в столовую.

– Прощайте, миленькие малютки! – сказал Чичиков, увидевши Алкида и Фемистоклюса, которые занимались каким-то деревянным гусаром, у которого уже не было ни руки, ни носа. – Прощайте, мои крошки. Вы извините меня, что я не привез вам гостинца, потому что, признаюсь, не знал даже, живете ли вы на свете; но теперь, как приеду, непременно привезу. Тебе привезу саблю; хочешь саблю?

– Хочу, – отвечал Фемистоклюс.

– А тебе барабан; не правда ли, тебе барабан? – продолжал он, наклонившись к Алкиду.

– Парапан, – отвечал шепотом и потупив голову Алкид.

– Хорошо, я тебе привезу барабан. Такой славный барабан, этак все будет: туррр...ру... тра-та-та, та-та-та... Прощай, душенька! прощай! – Тут поцеловал он его в голову и обратился к Манилову и его супруге с небольшим смехом, с каким обыкновенно обращаются к родителям, давая им знать о невинности желаний их детей.

– Право, останьтесь, Павел Иванович! – сказал Манилов, когда уже все вышли на крыльцо. – Посмотрите, какие тучи.

– Это маленькие тучки, – отвечал Чичиков.

– Да знаете ли вы дорогу к Собакевичу?

– Об этом хочу спросить вас.

– Позвольте, я сейчас расскажу вашему кучеру. – Тут Манилов с такою же любезностью рассказал дело кучеру и сказал ему даже один раз «вы».

Кучер, услышав, что нужно пропустить два поворота и поворотить на третий, сказал: «Потрафим, ваше благородие», – и Чичиков уехал, сопровождаемый долго поклонами и маханьями платка приподымавшихся на цыпочках хозяев.

Манилов долго стоял на крыльце, провожая глазами удалявшуюся бричку, и когда она уже совершенно стала невидна, он все еще стоял, куря трубку. Наконец вошел он в комнату, сел на стуле и предался размышлению, душевно радуясь, что доставил гостю своему небольшое удовольствие. Потом мысли его перенеслись незаметно к другим предметам и наконец занеслись бог знает куда. Он думал о благополучии дружеской жизни, о том, как бы хорошо было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах. Потом, что они вместе с Чичиковым приехали в какое-то общество в хороших каретах, где обворожают всех приятностию обращения, и что будто бы государь, узнавши о такой их дружбе, пожаловал их генералами, и далее, наконец, бог знает что такое, чего уже он и сам никак не мог разобрать. Странная просьба Чичикова прервала вдруг все его мечтания. Мысль о ней как-то особенно не варилась в его голове: как ни переворачивал он ее, но никак не мог изъяснить себе, и все время сидел он и курил трубку, что тянулось до самого ужина.

– Правда, с такой дороги и очень нужно отдохнуть. Вот здесь и расположитесь, батюшка, на этом диване. Эй, Фетинья, принеси перину, подушки и простыню. Какое-то время послал Бог: гром такой – у меня всю ночь горела свеча перед образом. Эх, отец мой, да у тебя-то, как у борова, вся спина и бок в грязи! где так изволил засалиться?

– Еще славу богу, что только засалился, нужно благодарить, что не отломал совсем боков.

– Святители, какие страсти! Да не нужно ли чем потереть спину?

– Спасибо, спасибо. Не беспокойтесь, а прикажите только вашей девке повысушить и вычистить мое платье.

– Слышишь, Фетинья! – сказала хозяйка, обратясь к женщине, выходившей на крыльцо со свечою, которая успела уже притащить перину и, взбивши ее с обоих боков руками, напустила целый потоп перьев по всей комнате. – Ты возьми ихний-то кафтан вместе с исподним и прежде просуши их перед огнем, как делывали покойнику барину, а после перетри и выколоти хорошенько.

– Слушаю, сударыня! – говорила Фетинья, постилая сверх перины простыню и кладя подушки.

– Ну, вот тебе постель готова, – сказала хозяйка. – Прощай, батюшка, желаю покойной ночи. Да не нужно ли еще чего? Может, ты привык, отец мой, чтобы кто-нибудь почесал на ночь пятки? Покойник мой без этого никак не засыпал.

Но гость отказался и от почесывания пяток. Хозяйка вышла, и он тот же час поспешил раздеться, отдав Фетинье всю снятую с себя сбрую, как верхнюю, так и нижнюю, и Фетинья, пожелав также с своей стороны покойной ночи, утащила эти мокрые доспехи. Оставшись один, он не без удовольствия взглянул на свою постель, которая была почти до потолка. Фетинья, как видно, была мастерица взбивать перины. Когда, подставивши стул, взобрался он на постель, она опустилась под ним почти до самого пола, и перья, вытесненные им из пределов, разлетелись во все углы комнаты. Погасив свечу, он накрылся ситцевым одеялом и, свернувшись под ним кренделем, заснул в ту же минуту. Проснулся на другой день он уже довольно поздним утром. Солнце сквозь окно блистало ему прямо в глаза, и мухи, которые вчера спали спокойно на стенах и на потолке, все обратились к нему: одна села ему на губу, другая на ухо, третья норовила как бы усесться на самый глаз, ту же, которая имела неосторожность подсесть близко к носовой ноздре, он потянул впросонках в самый нос, что заставило его очень крепко чихнуть – обстоятельство, бывшее причиною его пробуждения. Окинувши взглядом комнату, он теперь заметил, что на картинах не всё были птицы: между ними висел портрет Кутузова и писанный масляными красками какой-то старик с красными обшлагами на мундире, как нашивали при Павле Петровиче. Часы опять испустили шипение и пробили десять; в дверь выглянуло женское лицо и в ту же минуту спряталось, ибо Чичиков, желая получше заснуть, скинул с себя совершенно всё. Выглянувшее лицо показалось ему как будто несколько знакомо. Он стал припоминать себе: кто бы это был, и наконец вспомнил, что это была хозяйка. Он надел рубаху; платье, уже высушенное и вычищенное, лежало подле него. Одевшись, подошел он к зеркалу и чихнул опять так громко, что подошедший в это время к окну индейский петух, окно же было очень близко от земли, заболтал ему что-то вдруг и весьма скоро на своем странном языке, вероятно «желаю здравствовать», на что Чичиков сказал ему дурака. Подошедши к окну, он начал рассматривать бывшие перед ним виды: окно глядело едва ли не в курятник; по крайней мере, находившийся перед ним узенький дворик весь был наполнен птицами и всякой домашней тварью. Индейкам и курам не было числа; промеж них расхаживал петух мерным шагом, потряхивая гребнем и поворачивая голову набок, как будто к чему-то прислушиваясь; свинья с семейством очутилась тут же; тут же, разгребая кучу сора, съела она мимоходом цыпленка и, не замечая этого, продолжала уписывать арбузные корки своим порядком. Этот небольшой дворик, или курятник, переграждал дощатый забор, за которым тянулись просторные огороды с капустой, луком, картофелем, свеклой и прочим хозяйственным овощем. По огороду были разбросаны кое-где яблони и другие фруктовые деревья, накрытые сетями для защиты от сорок и воробьев, из которых последние целыми косвенными тучами переносились с одного места на другое. Для этой же самой причины водружено было несколько чучел на длинных шестах с растопыренными руками; на одном из них надет был чепец самой хозяйки. За огородами следовали крестьянские избы, которые хотя были выстроены врассыпную и не заключены в правильные улицы, но, по замечанию, сделанному Чичиковым, показывали довольство обитателей, ибо были поддерживаемы как следует: изветшавший тес на крышах везде был заменен новым; вороты нигде не покосились: а в обращенных к нему крестьянских крытых сараях заметил он где стоявшую запасную, почти новую телегу, а где и две. «Да у ней деревушка не маленька», – сказал он и положил тут же разговориться и познакомиться с хозяйкой покороче. Он заглянул в щелочку двери, из которой она было высунула голову, и, увидев ее, сидящую за чайным столиком, вошел к ней с веселым и ласковым видом.

– Здравствуйте, батюшка. Каково почивали? – сказала хозяйка, приподнимаясь с места. Она была одета лучше, нежели вчера, – в темном платье и уже не в спальном чепце, но на шее все так же было что-то навязано.

– Хорошо, хорошо, – говорил Чичиков, садясь в кресла. – Вы как, матушка?

– Плохо, отец мой.

– Как так?

– Бессонница. Все поясница болит, и нога, что повыше косточки, так вот и ломит.

– Пройдет, пройдет, матушка. На это нечего глядеть.

– Дай Бог, чтобы прошло. Я-то смазывала свиным салом и скипидаром тоже смачивала. А с чем прихлебнете чайку? Во фляжке фруктовая.

– Недурно, матушка, хлебнем и фруктовой.

Читатель, я думаю, уже заметил, что Чичиков, несмотря на ласковый вид, говорил, однако же, с большею свободою, нежели с Маниловым, и вовсе не церемонился. Надобно сказать, что у нас на Руси если не угнались еще кой в чем другом за иностранцами, то далеко перегнали их в умении обращаться. Пересчитать нельзя всех оттенков и тонкостей нашего обращения. Француз или немец век не смекнет и не поймет всех его особенностей и различий; он почти тем же голосом и тем же языком станет говорить и с миллионщиком и с мелким табачным торгашом, хотя, конечно, в душе поподличает в меру перед первым. У нас не то: у нас есть такие мудрецы, которые с помещиком, имеющим двести душ, будут говорить совсем иначе, нежели с тем, у которого их триста, а с тем, у которого их триста, будут говорить опять не так, как с тем, у которого их пятьсот, а с тем, у которого их пятьсот, опять не так, как с тем, у которого их восемьсот; словом, хоть восходи до миллиона, всё найдутся оттенки. Положим, например, существует канцелярия, не здесь, а в тридевятом государстве, а в канцелярии, положим, существует правитель канцелярии. Прошу посмотреть на него, когда он сидит среди своих подчиненных, – да просто от страха и слова не выговоришь! гордость и благородство, и уж чего не выражает лицо его? просто бери кисть да и рисуй: Прометей, решительный Прометей! Высматривает орлом, выступает плавно, мерно. Тот же самый орел, как только вышел из комнаты и приближается к кабинету своего начальника, куропаткой такой спешит с бумагами подмышкой, что мочи нет. В обществе и на вечеринке, будь все небольшого чина, Прометей так и останется Прометеем, а чуть немного повыше его, с Прометеем сделается такое превращение, какого и Овидий не выдумает: муха, меньше даже мухи, уничтожился в песчинку! «Да это не Иван Петрович, – говоришь, глядя на него. – Иван Петрович выше ростом, а этот и низенький и худенький, тот говорит громко, басит и никогда не смеется, а этот чёрт знает что: пищит птицей и всё смеется». Подходишь ближе, глядишь, точно Иван Петрович! «Эхе, хе!» – думаешь себе... Но, однако ж, обратимся к действующим лицам. Чичиков, как уж мы видели, решился вовсе не церемониться и потому, взявши в руки чашку с чаем и вливши туда фруктовой, повел такие речи:

– У вас, матушка, хорошая деревенька. Сколько в ней душ?

– Душ-то в ней, отец мой, без малого восемьдесят, – сказала хозяйка, – да беда, времена плохи, вот и прошлый год был такой неурожай, что Боже храни.

– Однако ж мужички на вид дюжие, избенки крепкие. А позвольте узнать фамилию вашу. Я так рассеялся... приехал в ночное время...

– Коробочка, коллежская секретарша.

– Покорнейше благодарю. А имя и отчество?

– Настасья Петровна.

– Настасья Петровна? хорошее имя Настасья Петровна. У меня тетка родная, сестра моей матери, Настасья Петровна.

– А ваше имя как? - спросила помещица. – Ведь вы, я чай, заседатель?

– Нет, матушка, – отвечал Чичиков, усмехнувшись, – чай, не заседатель, а так ездим по своим делишкам.

– А, так вы покупщик! Как же жаль, право, что я продала мед купцам так дешево, а вот ты бы, отец мой, у меня, верно, его купил.

– А вот меду и не купил бы.

– Что ж другое? Разве пеньку? Да вить и пеньки у меня теперь маловато: полпуда всего.

– Нет, матушка, другого рода товарец: скажите, у вас умирали крестьяне?

– Ох, батюшка, осьмнадцать человек! – сказала старуха, вздохнувши. – И умер такой всё славный народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал – подать, говорит, уплачивать с души. Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.

– Разве у вас был пожар, матушка?

– Бог приберег от такой беды, пожар бы еще хуже; сам сгорел, отец мой. Внутри у него как-то загорелось, чересчур выпил, только синий огонек пошел от него, весь истлел, истлел и почернел, как уголь, а такой был преискусный кузнец! и теперь мне выехать не на чем: некому лошадей подковать.

– На все воля Божья, матушка! – сказал Чичиков, вздохнувши, – против мудрости Божией ничего нельзя сказать... Уступи-ка их мне, Настасья Петровна?

– Кого, батюшка?

– Да вот этих-то всех, что умерли.

– Да как же уступить их?

– Да так просто. Или, пожалуй, продайте. Я вам за них дам деньги.

– Да как же? Я, право, в толк-то не возьму. Нешто хочешь ты их откапывать из земли?

Чичиков увидел, что старуха хватила далеко и что необходимо ей нужно растолковать, в чем дело. В немногих словах объяснил он ей, что перевод или покупка будет значиться только на бумаге и души будут прописаны как бы живые.

– Да на что ж они тебе? – сказала старуха, выпучив на него глаза.

– Это уж мое дело.

– Да ведь они ж мертвые.

– Да кто же говорит, что они живые? Потому-то и в убыток вам, что мертвые: вы за них платите, а теперь я вас избавлю от хлопот и платежа. Понимаете? Да не только избавлю, да еще сверх того дам вам пятнадцать рублей. Ну, теперь ясно?

– Право, не знаю, – произнесла хозяйка с расстановкой. – Ведь я мертвых никогда еще не продавала.

– Еще бы! Это бы скорей походило на диво, если бы вы их кому-нибудь продали. Или вы думаете, что в них есть в самом деле какой-нибудь прок?

– Нет, этого-то я не думаю. Что ж в них за прок, проку никакого нет. Меня только то и затрудняет, что они уже мертвые.

«Ну, баба, кажется, крепколобая!» - подумал про себя Чичиков.

– Послушайте, матушка. Да вы рассудите только хорошенько: ведь вы разоряетесь, платите за него подать, как за живого...

– Ох, отец мой, и не говори об этом! – подхватила помещица. – Еще третью неделю взнесла больше полутораста. Да заседателя подмаслила.

– Ну, видите, матушка. А теперь примите в соображение только то, что заседателя вам подмасливать больше не нужно, потому что теперь я плачу за них; я, а не вы; я принимаю на себя все повинности. Я совершу даже крепость на свои деньги, понимаете ли вы это?

Старуха задумалась. Она видела, что дело, точно, как будто выгодно, да только уж слишком новое и небывалое; а потому начала сильно побаиваться, чтобы как-нибудь не надул ее этот покупщик; приехал же бог знает откуда, да еще и в ночное время.

– Так что ж, матушка, по рукам, что ли? – говорил Чичиков.

– Право, отец мой, никогда еще не случалось продавать мне покойников. Живых-то я уступила, вот и третьего года протопопу двух девок, по сту рублей каждую, и очень благодарил, такие вышли славные работницы: сами салфетки ткут.

– Ну, да не о живых дело; бог с ними. Я спрашиваю мертвых.

– Право, я боюсь на первых-то порах, чтобы как-нибудь не понести убытку. Может быть, ты, отец мой, меня обманываешь, а они того... они больше как-нибудь стоят.

– Послушайте, матушка... эх, какие вы! что ж они могут стоить? Рассмотрите: ведь это прах. Понимаете ли? это просто прах. Вы возьмите всякую негодную, последнюю вещь, например даже простую тряпку, и тряпке есть цена: ее хоть по крайней мере купят на бумажную фабрику, а ведь это ни на что не нужно. Ну, скажите сами, на что оно нужно?

– Уж это, точно, правда. Уж совсем ни на что не нужно; да ведь меня одно только и останавливает, что ведь они уже мертвые.

«Эк ее, дубинноголовая какая! – сказал про себя Чичиков, уже начиная выходить из терпения. – Пойди ты сладь с нею! в пот бросила, проклятая старуха!» Тут он, вынувши из кармана платок, начал отирать пот, в самом деле выступивший на лбу. Впрочем, Чичиков напрасно сердился: иной и почтенный, и государственный даже человек, а на деле выходит совершенная Коробочка. Как зарубил что себе в голову, то уж ничем его не пересилишь; сколько ни представляй ему доводов, ясных, как день, всё отскакивает от него, как резинный мяч отскакивает от стены. Отерши пот, Чичиков решился попробовать, нельзя ли ее навести на путь какою-нибудь иною стороною.

– Вы, матушка, – сказал он, – или не хотите понимать слов моих, или так нарочно говорите, лишь бы что-нибудь говорить... Я вам даю деньги: пятнадцать рублей ассигнациями. Понимаете ли? Ведь это деньги. Вы их не сыщете на улице. Ну, признайтесь, почем продали мед?

– По 12-ти руб. пуд.

– Хватили немножко греха на душу, матушка. По двенадцати не продали.

– Ей-богу, продала.

После таких сильных убеждений Чичиков почти уже не сомневался, что старуха наконец подастся.

– Право, – отвечала помещица, – мое такое неопытное вдовье дело! лучше ж я маненько повременю, авось понаедут купцы, да применюсь к ценам.

– Страм, страм, матушка! просто, страм! Ну, что вы это говорите, подумайте сами! Кто ж станет покупать их! На что они им? Ну, какое употребление он может из них сделать?

– А может, в хозяйстве-то как-нибудь под случай понадобятся... – возразила старуха, да и не кончила речи, открыла рот и смотрела на него почти со страхом, желая знать, что он на это скажет.

– Мертвые в хозяйстве! Эк куда хватили! Воробьев разве пугать по ночам в вашем огороде, что ли?

– С нами крестная сила! Какие ты страсти говоришь! – проговорила старуха, крестясь.

– Куда ж еще вы их хотели пристроить? Да, впрочем, ведь кости и могилы, всё вам остается: перевод только на бумаге. Ну, так что же? Как же? отвечайте, по крайней мере!

Старуха вновь задумалась.

– О чем же вы думаете, Настасья Петровна?

– Право, я всё не приберу, как мне быть; лучше я вам пеньку продам.

– Да что ж пенька? Помилуйте, я вас прошу совсем о другом, а вы мне пеньку суете! Пенька пенькою, в другой раз приеду, заберу и пеньку. Так как же, Настасья Петровна?

– Ей-богу, товар такой странный, совсем небывалый!

Здесь Чичиков вышел совершенно из границ всякого терпения, хватил всердцах стулом об пол и посулил ей чёрта.

Чёрта помещица испугалась необыкновенно. «Ох, не припоминай его, бог с ним! – вскрикнула она, вся побледнев. – Еще третьего дня всю ночь мне снился окаянный. Вздумала было на ночь загадать на картах после молитвы, да, видно, в наказание-то бог и наслал его. Такой гадкий привиделся; а рога-то длиннее бычачьих».

– Я дивлюсь, как они вам десятками не снятся. Из одного христианского человеколюбия хотел: вижу, бедная вдова убивается, терпит нужду... да пропади они и околей со всей вашей деревней!..

– Ах, какие ты забранки пригинаешь! – сказала старуха, глядя на него со страхом.

– Да не найдешь слов с вами! Право, словно какая-нибудь, не говоря дурного слова, дворняжка, что лежит на сене: и сама не ест сена и другим не дает. Я хотел было закупать у вас хозяйственные продукты разные, потому что я и казенные подряды тоже веду... – Здесь он прилгнул, хоть и вскользь и без всякого дальнейшего размышления, но неожиданно-удачно. Казенные подряды подействовали сильно на Настасью Петровну; по крайней мере, она произнесла уже почти просительным голосом: «Да чего ж ты рассердился так горячо? Знай я прежде, что ты такой сердитый, да я бы совсем тебе и не прекословила».

– Есть из чего сердиться! Дело яйца выеденного не стоит, а я стану из-за него сердиться!

– Ну, да изволь, я готова отдать за пятнадцать ассигнацией! только смотри, отец мой, насчет подрядов-то: если случится муки брать ржаной, или гречневой, или круп, или скотины битой, так уж, пожалуйста, не обидь меня.

– Нет, матушка, не обижу, – говорил он, а между тем отирал рукою пот, который в три ручья катился по лицу его.

Он расспросил ее, не имеет ли она в городе какого-нибудь поверенного или знакомого, которого бы могла уполномочить на совершение крепости и всего, что следует. «Как же, протопопа, отца Кирила, сын служит в палате», – сказала Коробочка. Чичиков попросил ее написать к нему доверенное письмо и, чтобы избавить от лишних затруднений, сам даже взялся сочинить.

«Хорошо бы было, – подумала между тем про себя Коробочка, – если бы он забирал у меня в казну муку и скотину, нужно его задобрить: теста со вчерашнего вечера еще осталось, так пойти сказать Фетинье, чтоб спекла блинов; хорошо бы также загнуть пирог пресный с яйцом, у меня его славно загибают, да и времени берет немного». Хозяйка вышла с тем, чтобы привести в исполненье мысль насчет загнутия пирога и, вероятно, пополнить ее другими произведениями домашней пекарни и стряпни; а Чичиков вышел тоже в гостиную, где провел ночь, с тем, чтобы вынуть нужные бумаги из своей шкатулки. В гостиной давно уже было всё прибрано, роскошные перины вынесены вон, перед диваном стоял накрытый стол. Поставив на него шкатулку, он несколько отдохнул, ибо чувствовал, что был весь в поту, как в реке: всё, что ни было на нем, начиная от рубашки до чулок, всё было мокро. «Эк уморила как, проклятая старуха!» сказал он, немного отдохнувши, и отпер шкатулку. Автор уверен, что есть читатели такие любопытные, которые пожелают даже узнать план и внутреннее расположение шкатулки. Пожалуй, почему же не удовлетворить! Вот оно, внутреннее расположение: в самой средине мыльница, за мыльницею шесть-семь узеньких перегородок для бритв; потом квадратные закоулки для песочницы и чернильницы с выдолбленною между ними лодочкою для перьев, сургучей и всего, что подлиннее; потом всякие перегородки с крышечками и без крышечек, для того, что покороче, наполненные билетами визитными, похоронными, театральными и другими, которые складывались на память. Весь верхний ящик со всеми перегородками вынимался, и под ним находилось пространство, занятое кипами бумаг в лист, потом следовал маленький потаенный ящик для денег, выдвигавшийся незаметно сбоку шкатулки. Он всегда так поспешно выдвигался и задвигался в ту же минуту хозяином, что наверно нельзя сказать, сколько было там денег. Чичиков тут же занялся и, очинив перо, начал писать. В это время вошла хозяйка.

– Хорош у тебя ящик, отец мой, – сказала она, подсевши к нему. – Чай, в Москве купил его?

В Москве, - отвечал Чичиков, продолжая писать.

– Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! – продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в самом деле, гербовой бумаги было там немало. – Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и не на чем.

Чичиков объяснил ей, что эта бумага не такого рода, что она назначена для совершения крепостей, а не для просьб. Впрочем, чтобы успокоить ее, он дал ей какой-то лист в рубль ценою. Написавши письмо, дал он ей подписаться и попросил маленький списочек мужиков. Оказалось, что помещица не вела никаких записок, ни списков, а знала почти всех наизусть; он заставил ее тут же продиктовать их. Некоторые крестьяне несколько изумили его своими фамилиями, а еще более прозвищами, так что он всякой раз, слыша их, прежде останавливался, а потом уже начинал писать. Особенно поразил его какой-то Петр Савельев Неуважай-Корыто, так что он не мог не сказать: «экой длинный!» Другой имел прицепленный к имени Коровий кирпич, иной оказался просто: Колесо Иван. Оканчивая писать, он потянул несколько к себе носом воздух и услышал завлекательный запах чего-то горячего в масле.

– У вас, матушка, блинцы очень вкусны, – сказал Чичиков, принимаясь за принесенные горячие.

– Да у меня-то их хорошо пекут, – сказала хозяйка, – да вот беда: урожай плох, мука уж такая неавантажная... Да что же, батюшка, вы так спешите? - проговорила она, увидя, что Чичиков взял в руки картуз, – ведь и бричка еще не заложена.

– Заложат, матушка, заложат. У меня скоро закладывают.

– Так уж, пожалуйста, не позабудьте насчет подрядов.

– Не забуду, не забуду, – говорил Чичиков, выходя в сени.

– А свиного сала не покупаете? – сказала хозяйка, следуя за ним.

– Почему не покупать? Покупаю, только после.

– У меня о Святках и свиное сало будет.

– Купим, купим, всего купим, и свиного сала купим.

– Может быть, понадобится птичьих перьев. У меня к Филиппову посту будут и птичьи перья.

– Хорошо, хорошо, – говорил Чичиков.

– Вот видишь, отец мой, и бричка твоя еще не готова, – сказала хозяйка, когда они вышли на крыльцо.

– Будет, будет готова. Расскажите только мне, как добраться до большой дороги.

– Как же бы это сделать? – сказала хозяйка. – Рассказать-то мудрено, поворотов много; разве я тебе дам девчонку, чтобы проводила. Ведь у тебя, чай, место есть на козлах, где бы присесть ей.

– Как не быть.

– Пожалуй, я тебе дам девчонку; она у меня знает дорогу, только ты смотри! не завези ее, у меня уже одну завезли купцы.

Чичиков уверил ее, что не завезет, и Коробочка, успокоившись, уже стала рассматривать всё, что было во дворе ее; вперила глаза на ключницу, выносившую из кладовой деревянную побратиму с медом, на мужика, показавшегося в воротах, и мало-помалу вся переселилась в хозяйственную жизнь. Но зачем так долго заниматься Коробочкой? Коробочка ли, Манилова ли, хозяйственная ли жизнь или нехозяйственная – мимо их! Не то на свете дивно устроено: веселое мигом обратится в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знает что взбредет в голову. Может быть, станешь даже думать: да полно, точно ли Коробочка стоит так низко на бесконечной лестнице человеческого совершенствования? Точно ли так велика пропасть, отделяющая ее от сестры ее, недосягаемо огражденной стенами аристократического дома с благовонными чугунными лестницами, сияющей медью, красным деревом и коврами, зевающей за недочитанной книгой в ожидании остроумно-светского визита, где ей предстанет поле блеснуть умом и высказать вытверженные мысли, мысли, занимающие, по законам моды, на целую неделю город, мысли не о том, что делается в ее доме и в ее поместьях, запутанных и расстроенных, благодаря незнанию хозяйственного дела, а о том, какой политический переворот готовится во Франции, какое направление принял модный католицизм. Но мимо, мимо! зачем говорить об этом? Но зачем же среди недумающих, веселых, беспечных минут, сама собою, вдруг пронесется иная чудная струя? Еще смех не успел совершенно сбежать с лица, а уже стал другим среди тех же людей, и уже другим светом осветилось лицо...

– А вот бричка, вот бричка! – вскричал Чичиков, увидя наконец подъезжавшую свою бричку. – Что ты, болван, так долго копался? Видно, вчерашний хмель у тебя не весь еще выветрило.

Селифан на это ничего не отвечал.

– Прощайте, матушка! А что же, где ваша девчонка!

– Эй, Пелагея! – сказала помещица стоявшей около крыльца девчонке лет одиннадцати, в платье из домашней крашенины и с босыми ногами, которые издали можно было принять за сапоги, так они были облеплены свежею грязью. – Покажи-ка барину дорогу.

Селифан помог взлезть девчонке на козлы, которая, ставши одной ногой на барскую ступеньку, сначала запачкала ее грязью, а потом уже взобралась на верхушку и поместилась возле него. Вслед за нею и сам Чичиков занес ногу на ступеньку и, понагнувши бричку на правую сторону, потому что был тяжеленек, наконец поместился, сказавши:

– А! теперь хорошо! прощайте, матушка!

Кони тронулись.

Селифан был во всю дорогу суров и с тем вместе очень внимателен к своему делу, что случалося с ним всегда после того, когда либо в чем провинился, либо был пьян. Лошади были удивительно как вычищены. Хомут на одной из них, надевавшийся дотоле почти всегда в разодранном виде, так что из-под кожи выглядывала пакля, был искусно зашит. Во всю дорогу был он молчалив, только похлестывал кнутом и не обращал никакой поучительной речи к лошадям, хотя чубарому коню, конечно, хотелось бы выслушать что-нибудь наставительное, ибо в это время вожжи всегда как-то лениво держались в руках словоохотного возницы, и кнут только для формы гулял поверх спин. Но из угрюмых уст слышны были на сей раз одни однообразно-неприятные восклицания: «Ну же, ну, ворона! зевай! зевай!» и больше ничего. Даже сам гнедой и Заседатель были недовольны, не услышавши ни разу ни любезные, ни почтенные. Чубарый чувствовал пренеприятные удары по своим полным и широким частям. «Вишь ты, как разнесло его! – думал он сам про себя, несколько припрядывая ушами. – Небось, знает, где бить! Не хлыстнет прямо по спине, а так и выбирает место, где поживее: по ушам зацепит или под брюхо захлыстнет».

– Направо, что ли? – с таким сухим вопросом обратился Селифан к сидевшей возле него девчонке, показывая ей кнутом на почерневшую от дождя дорогу между ярко-зелеными, освеженными полями.

– Нет, нет, я уж покажу, – отвечала девчонка.

– Куда ж? – сказал Селифан, когда подъехали поближе.

– Вот куды, – отвечала девчонка, показывая рукою.

– Эх ты! – сказал Селифан. – Да это и есть направо: не знает, где право, где лево!

Хотя день был очень хорош, но земля до такой степени загрязнилась, что колеса брички, захватывая ее, сделались скоро покрытыми ею как войлоком, что значительно отяжелило экипаж; к тому же почва была глиниста и цепка необыкновенно. То и другое было причиною, что они не могли выбраться из проселков раньше полудня. Без девчонки было бы трудно сделать и это, потому что дороги расползались во все стороны, как пойманные раки, когда их высыпят из мешка, и Селифану довелось бы поколесить уже не по своей вине. Скоро девчонка показала рукою на черневшее вдали строение, сказавши:

– Вон столбовая дорога!

– А строение? – спросил Селифан.

– Трактир, – сказала девчонка.

– Ну, теперь мы сами доедем, – сказал Селифан, – ступай себе домой. Он остановился и помог ей сойти, проговорив сквозь зубы: «Эх ты, черноногая!»

Чичиков дал ей медный грош, и она побрела восвояси, уже довольная тем, что посидела на козлах.

Кучер Селифан запряг коней, и бричка Чичикова понеслась по дороге.

Хозяин поместья выбежал на крыльцо и, рассыпаясь в любезностях, приветствовал гостя. Манилов относился к числу людей, о которых пословица говорит: ни в городе Богдан, ни в селе Селифан. Лицо его было довольно приятно, но в эту приятность чересчур было передано сахару; в приемах и оборотах его было что-то заискивающее. Он не грешил никакими сильными страстями и увлечениями, но любил проводить время в фантастических мечтах, которые никогда не пробовал претворять на деле. Хозяйством Манилов почти не занимался, полагаясь на приказчика, но, глядя на свой заросший пруд, часто грезил о том, как было бы хорошо провести от дома подземный ход или выстроить чрез пруд каменный мост с купеческими лавками. В кабинете Манилова всегда лежала книжка, заложенная закладкою на четырнадцатой странице, которую он постоянно читал уже два года. Под стать Манилову была и его жена, воспитанная в пансионе, где тремя главными предметами были французский язык, игра на фортепиано и вязание кошельков. (См. Описание Манилова .)

Манилов. Художник А. Лаптев

По своему обыкновению Манилов лез из кожи вон, чтобы сделать Чичикову приятное. Он не соглашался пройти впереди него в дверь, называл встречу с ним «именинами сердца» и «образцовым счастьем», уверял, что с радостью отдал бы половину своего состояния, чтобы иметь часть тех достоинств, которые имеет его гость. Манилов первым делом спросил, как понравились Чичикову губернские чиновники – и сам восхищался их необыкновенными дарованиями.

Чичикова пригласили к столу. За обедом присутствовали и двое сыновей Манилова, 8-ми и 6-ти лет, которые носили античные имена Фемистоклюс и Алкид .

После обеда Чичиков сказал, что желал бы поговорить с Маниловым о важном деле. Оба они прошли в кабинет, где хозяин дома по модному обычаю закурил трубку. Немного волнуясь и даже почему-то оглянувшись назад, Чичиков поинтересовался у Манилова, много ли у него умерло крестьян со времени последней податной ревизии. Манилов сам не знал этого, но вызывал приказчика и послал его сделать поимённый список скончавшихся.

Чичиков пояснил, что хотел бы купить этих мертвых душ. Услышав такое странное желание, Манилов выронил изо рта трубку и некоторое время оставался недвижимым, вперив взгляд в собеседника. Затем он осторожно осведомился, не будет ли сделка с мертвыми душами несоответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России?

Чичиков уверял, что нет, и указывал: казна даже получит от этого выгоды в виде законных пошлин. Успокоившийся Манилов по своей любезности не смог отказать гостю. Уговорившись с ним о покупке мертвецов, Чичиков заторопился с отъездом, спросив дорогу к помещику-соседу Собакевичу .

Манилов долго стоял на крыльце, провожая глазами удалявшуюся бричку. Вернувшись в комнату, он с трубкой во рту предался планам построить дом с таким высоким бельведером, чтобы можно было оттуда видеть даже Москву, пить там вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о приятных предметах. Манилов мечтал, что на эти чаепития он приглашал бы Чичикова, и государь, узнав о такой дружбе, пожаловал бы их генералами.


Глава первая

"В ворота гостиницы губернского города NN въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в которой ездят холостяки." В бричке сидел господин приятной наружности, не слишком толст, но и не слишком тонок, не красавец, но и не дурен собой, нельзя сказать, чтобы он был стар, но и слишком молодым он тоже не был. Бричка подъехала к гостинице. Это было очень длинное двухэтажное здание с нижним неоштукатуренным этажом и верхним, выкрашенным вечной желтой краской. Внизу были лавочки, в одном из окон помещался сбитенщик с самоваром из красной меди. Гостя встретили и повели показывать его "покой", обычный для гостиниц такого рода, "где за два рубля в сутки проезжающие получают... комнату с тараканами, выглядывающими отовсюду, как чернослив..." Вслед за господином появляются его слуги - кучер Селифан, низенький человек в тулупчике, и лакей Петрушка, малый лет тридцати, с несколько крупными губами и носом.

Во время обеда гость задает трактирному слуге различные вопросы, начиная с того, кому раньше принадлежал этот трактир, и большой ли мошенник новый хозяин, заканчивая подробностями иного рода. Он подробно расспросил слугу о том, кто в городе председатель палаты, кто прокурор, не пропустил ни одного мало-мальски значительного лица, а также интересовался местными помещиками. От внимания приезжего не ускользнули и вопросы, касающиеся состояния дел в крае: не было ли болезней, эпидемий и иных бедствий. Пообедав, господин написал по просьбе трактирного слуги на листке бумаги свое имя и звание для уведомления полиции: "Коллежский советник Павел Иванович Чичиков". Сам же Павел Иванович отправился осмотреть уездный город и был удовлетворен, поскольку тот ничуть не уступал другим губернским городам. Те же заведения, что и везде, те же магазины, тот же парк с тоненькими деревьями, которые еще плохо принялись, но о котором писала местная газета, что "наш город украсился садом из ветвистых деревьев". Чичиков подробно расспросил будочника о том, как лучше пройти к собору, к присутственным местам, к губернатору. Затем он возвратился в свой номер в гостинице и, поужинав, улегся спать.

На следующий день Павел Иванович отправился наносить визиты городским чиновникам: губернатору, вице-губернатору, председателю палаты, полицмейстеру и другим власть предержащим. Он нанес визит даже инспектору врачебной управы и городскому архитектору. Долго думал, кому бы еще засвидетельствовать свое почтение, но больше значительных лиц в городе не осталось. И везде Чичиков очень умело вел себя, каждому смог очень тонко польстить, следствием чего последовало приглашение от каждого чиновника к более короткому знакомству в домашней обстановке. О себе же коллежский советник избегал много говорить и довольствовался общими фразами.

Глава вторая

Пробыв более недели в городе, Павел Иванович решил, наконец, нанести визиты Манилову и Собакевичу. Едва только Чичиков выехал за город в сопровождении Селифана и Петрушки, появилась обычная картина: кочки, плохие дороги, обгорелые стволы сосен, деревенские дома, покрытые серыми крышами, зевающие мужики, бабы с толстыми лицами, и прочее.

Манилов, приглашая Чичикова к себе, сообщил ему, что его деревня находится в пятнадцати верстах от города, но уже минула и шестнадцатая верста, а деревни никакой не было. Павел Иванович был человек сообразительный, и вспомнил, если тебя приглашают в дом за пятнадцать верст, стало быть, ехать придется все тридцать.

Но вот и деревня Маниловка. Немногих гостей могла она заманить к себе. Господский дом стоял на юру, открытый всем ветрам; возвышенность, на которой он стоял, была покрыта дерном. Две-три клумбы с акацией, пять-шесть жиденьких берез, деревянная беседка и пруд довершали эту картину. Чичиков принялся считать и насчитал более двухсот крестьянских изб. На крыльце господского дома уже давно стоял его хозяин и, приставив руку к глазам, пытался разглядеть подъезжающего в экипаже человека. По мере приближения брички лицо Манилова менялось: глаза становились все веселее, а улыбка – все шире. Он очень обрадовался появлению Чичикова и повел его к себе.

Что же за человек был Манилов? Охарактеризовать его достаточно сложно. Он был, как говорится, ни то ни се - ни в городе Богдан, ни в селе Селифан. Манилов был человек приятный, но в эту приятность было положено чересчур много сахару. Когда разговор с ним только начинался, в первое мгновение собеседник думал: "Какой приятный и добрый человек!", но уже через минуту хотелось сказать: "Черт знает что такое!" Домом Манилов не занимался, хозяйством тоже, даже никогда не ездил на поля. Большей частью он думал, размышлял. О чем? – никому не ведомо. Когда приказчик приходил к нему с предложениями по ведению хозяйства, мол, сделать надо бы вот это и это, Манилов обычно отвечал: "Да, недурно". Если же к барину приходил мужик и просил отлучиться, чтобы заработать оброк, то Манилов тут же отпускал его. Ему даже в голову не приходило, что мужик отправляется пьянствовать. Иногда он придумывал разные проекты, например, мечтал построить через пруд каменный мост, на котором бы стояли лавки, в лавках сидели купцы и продавали разные товары. В доме у него стояла прекрасная мебель, но два кресла не были обтянуты шелком, и хозяин два года уже говорил гостям, что они не закончены. В одной комнате мебели вовсе не было. На столе рядом со щегольским стоял хромой и засаленный подсвечник, но этого не замечал никто. Женой своей Манилов был очень доволен, потому что она была ему «под стать». В продолжение достаточно долгой уже совместной жизни супруги оба ничем не занимались, кроме как запечатлевали друг на друге продолжительные поцелуи. Много вопросов могло возникнуть у здравомыслящего гостя: почему пусто в кладовой и так много и бестолково готовится на кухне? Почему ключница ворует, а слуги вечно пьяны и нечистоплотны? Почему дворня спит или откровенно бездельничает? Но это все вопросы низкого свойства, а хозяйка дома воспитана хорошо и никогда до них не опустится. За обедом Манилов и гость говорили друг другу комплименты, а также различные приятные вещи о городских чиновниках. Дети Манилова, Алкид и Фемистоклюс, демонстрировали свои познания в географии.

После обеда состоялся разговор непосредственно о деле. Павел Иванович сообщает Манилову, что хочет купить у того души, которые согласно последней ревизской сказке числятся как живые, а на самом деле давно уже умерли. Манилов в недоумении, но Чичикову удается его уговорить на сделку. Поскольку хозяин – человек, старающийся быть приятным, то совершение купчей крепости он берет на себя. Для регистрации купчей Чичиков и Манилов договариваются встретиться в городе, и Павел Иванович, наконец, покидает этот дом. Манилов садится в кресло и, покуривая трубку, обдумывает события сегодняшнего дня, радуется, что судьба свела его с таким приятным человеком. Но странная просьба Чичикова продать ему мертвых душ прервала его прежние мечтания. Мысли об этой просьбе никак не варились в его голове, и поэтому он долго сидел на крыльце и курил трубку до самого ужина.

Глава третья

Чичиков тем временем ехал по столбовой дороге, надеясь на то, что вскорости Селифан привезет его в имение Собакевича. Селифан же был нетрезв и, поэтому, не следил за дорогой. С неба закапали первые капли, а вскоре зарядил настоящий долгий проливной дождь. Бричка Чичикова окончательно сбилась с пути, стемнело, и уже неясно было, что делать, как послышался собачий лай. Вскоре Селифан уже стучал в ворота дома некой помещицы, которая пустила их переночевать.

Изнутри комнаты помещичьего домика были оклеены старенькими уже обоями, на стенах висели картины с какими-то птицами и огромные зеркала. За каждое такое зеркало была заткнута или старая колода карт, или чулок, или письмо. Хозяйка оказалась женщиной пожилых лет, одной из тех матушек-помещиц, которые все время плачутся на неурожаи и отсутствие денег, а сами понемногу откладывают денежки в узелочки и в мешочки.

Чичиков остается ночевать. Проснувшись, он разглядывает в окошко хозяйство помещицы и деревню, в которой оказался. Окно выходит на курятник и забор. За забором тянутся пространные грядки с овощами. Все посадки на огороде продуманы, кое-где растут несколько яблонь для защиты от птиц, от них же понатыканы чучела с растопыренными руками, на одном из этих пугал был чепец самой хозяйки. Внешний вид крестьянских домов показывал "довольство их обитателей". Тес на крышах был везде новый, нигде не было видно покосившихся ворот, а кое-где Чичиков увидел и стоявшую новую запасную телегу.

Настасья Петровна Коробочка (так звали помещицу) пригласила его позавтракать. С ней Чичиков вел себя в разговоре уже намного свободнее. Он изложил свою просьбу относительно покупки мертвых душ, но уже вскоре пожалел об этом, поскольку его просьба вызвала недоумение хозяйки. Затем Коробочка стала предлагать в придачу к мертвым душам пеньку, лен и прочее, вплоть до птичьих перьев. Наконец-то согласие было достигнуто, но старуха все время боялась, что продешевила. Для нее мертвые души оказались таким же товаром, как и все производимое в хозяйстве. Потом Чичиков был накормлен пирогами, пышками и шанежками, и с него было взято обещание, купить по осени также свиное сало и птичьи перья. Павел Иванович поторопился уехать из этого дома – очень уж трудна была Настасья Петровна в разговоре. Помещица дала ему девчонку в провожатые, и та показала, как выехать на столбовую дорогу. Отпустив девчонку, Чичиков решил заехать в трактир, стоявший на пути.

Глава четвертая

Так же, как и гостиница, это был обычный трактир для всех уездных дорог. Путешественнику был подан традиционный поросенок с хреном, и, как обычно, гость расспросил хозяйку обо всем на свете – начиная с того, как давно она содержит трактир, и заканчивая вопросами о состоянии живущих поблизости помещиков. Во время разговора с хозяйкой послышался стук колес подъехавшего экипажа. Из него вышли двое мужчин: белокурый, высокого роста, и, пониже его, чернявый. Вначале в трактире появился белокурый, вслед за ним вошел, снимая картуз, его спутник. Это был молодец среднего роста, очень недурно сложенный, с полными румяными щеками, с белыми, как снег зубами, черными, как смоль бакенбардами и весь свежий, как кровь с молоком. Чичиков узнал в нем своего нового знакомца Ноздрева.

Тип этого человека наверняка известен всем. Люди такого рода в школе слывут хорошими товарищами, но при этом бывают часто поколачиваемы. Лицо у них чистое, открытое, не успеешь познакомиться, как уже через некоторое время они говорят тебе "ты". Дружбу заведут, казалось бы, навсегда, но бывает так, что уже через некоторое время дерутся с новым приятелем на пирушке. Они всегда говоруны, кутилы, лихачи и, при всем при этом, отчаянные лгуны.

К тридцати годам жизнь нисколько не переменила Ноздрева, он остался таким, каким был и в восемнадцать, и в двадцать лет. Никак на него не повлияла и женитьба, тем более что жена вскоре отправилась на тот свет, оставив мужу двух ребятишек, которые ему были совершенно не нужны. Ноздрев имел страсть к карточной игре, но, будучи нечист на руку и нечестен в игре, часто доводил своих партнеров до рукоприкладства, из двух бакенбард оставшись с одной, жидкой. Впрочем, через некоторое время он встречался с людьми, которые его тузили, как ни в чем не бывало. И приятели его, как ни странно, тоже вели себя так, как будто ничего не было. Ноздрев был человек исторический, т.е. он везде и всегда попадал в истории. С ним ни за что нельзя было сходиться на короткую ногу и тем более открывать душу – он в нее и нагадит, и такую небылицу сочинит про доверившегося ему человека, что трудно будет доказать обратное. Этого же человека он, спустя какое-то время, брал при встрече дружески за петлицу и говорил: "Ведь ты такой подлец, никогда ко мне не заедешь". Еще одной страстью Ноздрева была мена – ее предметом становилось все что угодно, от лошади до самых мелких вещей. Ноздрев приглашает Чичикова к себе в деревню, и тот соглашается. В ожидании обеда Ноздрев, в сопровождении зятя, устраивает своему гостю экскурсию по деревне, при этом хвастается направо и налево всем подряд. Его необыкновенный жеребец, за которого он заплатил якобы десять тысяч, на деле не стоит и тысячи, поле, завершающее его владения, оказывается болотом, а на турецком кинжале, который в ожидании обеда рассматривают гости, почему-то надпись "Мастер Савелий Сибиряков". Обед оставляет желать лучшего – что-то не сварилось, а что-то и пригорело. Повар, видимо, руководствовался вдохновением и клал первое, что попадалось под руку. Про вина и говорить было нечего - от рябиновки несло сивухой, а мадера оказалась разбавленной ромом.

После обеда Чичиков все же решился изложить Ноздреву просьбу относительно покупки мертвых душ. Закончилось это тем, что Чичиков и Ноздрев совершенно разругались, после чего гость отправился спать. Спал он отвратительно, пробуждение и встреча с хозяином на следующее утро были такими же неприятными. Чичиков ругал уже себя за то, что он доверился Ноздреву. Теперь Павлу Ивановичу предлагалось сыграть в шашки на мертвые души: в случае выигрыша Чичикову души достались бы бесплатно. Партия в шашки сопровождалась жульничеством Ноздрева и едва не закончилась дракой. Судьба уберегла Чичикова от такого поворота событий – к Ноздреву приехал капитан-исправник, чтобы сообщить скандалисту, что он находится под судом до окончания следствия, потому что в пьяном виде нанес оскорбление помещику Максимову. Чичиков, не дожидаясь конца разговора, выбежал на крыльцо и велел Селифану гнать лошадей во весь опор.

Глава пятая

В размышлениях обо всем происшедшем Чичиков ехал в своем экипаже по дороге. Столкновение с другой коляской несколько встряхнуло его – в ней сидела прелестная молоденькая девушка с сопровождающей ее пожилой женщиной. После того, как они разъехались, Чичиков еще долго думал о встреченной незнакомке. Наконец показалась деревня Собакевича. Мысли путешественника обратились к своему постоянному предмету.

Деревня была довольно велика, ее окружали два леса: сосновый и березовый. Посредине виднелся господский дом: деревянный, с мезонином, красной крышей и серыми, можно даже сказать дикими, стенами. Видно было, что при его постройке вкус архитектора постоянно боролся со вкусом хозяина. Зодчий хотел красоты и симметрии, а хозяин удобства. На одной стороне окна были заколочены, а вместо них проверчено одно окно, видимо, понадобившееся для чулана. Фронтон приходился не на середину дома, поскольку хозяин велел убрать одну колонну, коих получилось не четыре, а три. Во всем чувствовались хлопоты хозяина о прочности его строений. На конюшни, сараи и кухни были употреблены очень прочные бревна, крестьянские избы были срублены тоже прочно, крепко и очень аккуратно. Даже колодец был обделан очень крепким дубом. Подъезжая к крыльцу, Чичиков заметил выглянувшие в окно лица. Лакей вышел его встречать.

При взгляде на Собакевича сразу напрашивалось: медведь! совершенный медведь! И точно, облик его был похож на облик медведя. Человек большой, крепкий, он всегда ступал вкривь и вкось, из-за чего постоянно наступал кому-то на ноги. Даже фрак на нем был медвежьего цвета. В довершение всего хозяина звали Михаилом Семеновичем. Шеей он почти не ворочал, голову держал скорее вниз, чем вверх, и редко смотрел на своего собеседника, а если ему и удавалось это сделать, то взгляд приходился на угол печки или на дверь. Поскольку Собакевич сам был человек здоровый и крепкий, то он хотел, чтобы его окружали такие же крепкие предметы. У него и мебель была тяжелая и пузатая, и на стенах висели портреты крепких здоровяков. Даже дрозд в клетке был очень похож на Собакевича. Словом, казалось, что каждый предмет в доме говорил: "И я тоже похож на Собакевича".

Перед обедом Чичиков пытался завязать разговор, лестно отозвавшись о местных чиновниках. Собакевич отвечал, что "это все мошенники. Там весь город такой: мошенник на мошеннике сидит и мошенником погоняет". Случайно Чичиков узнает о соседе Собакевича – некоем Плюшкине, имеющем восемьсот крестьян, которые мрут, как мухи.

После сытного и обильного обеда Собакевич и Чичиков отдыхают. Чичиков решается изложить свою просьбу относительно покупки мертвых душ. Собакевич ничему не удивляется и внимательно выслушивает своего гостя, который беседу начал издалека, подводя постепенно к предмету разговора. Собакевич понимает, что мертвые души Чичикову для чего-то нужны, поэтому торг начинается с баснословной цены – ста рублей за штуку. Михайло Семенович рассказывает о достоинствах умерших крестьян так, как будто крестьяне живые. Чичиков в недоумении: какой может быть разговор о достоинствах умерших крестьян? В конце концов, сошлись на двух рублях с полтиной за одну душу. Собакевич получает задаток, они с Чичиковым договариваются о встрече в городе для совершения сделки, и Павел Иванович уезжает. Доехав до конца деревни, Чичиков подозвал мужика и спросил, как проехать к Плюшкину, который плохо кормит людей (иначе спросить было нельзя, потому как крестьянин не знал фамилию соседского барина). "А, заплатанной, заплатанной!" - вскричал крестьянин и указал дорогу.

Глава шестая

Чичиков усмехался всю дорогу, вспоминая характеристику Плюшкина, и вскоре сам не заметил, как въехал в обширное село, с множеством изб и улиц. Вернул его к действительности толчок, произведенный бревенчатой мостовой. Бревна эти были похожи на фортепьянные клавиши – то поднимались вверх, то опускались вниз. Ездок, который не оберегал себя или подобно Чичикову не обративший внимания на эту особенность мостовой, рисковал получить либо шишку на лоб, либо синяк, а что еще хуже, откусить кончик собственного языка. Путешественник заметил на всех строениях отпечаток какой-то особенной ветхости: бревна были старые, многие крыши сквозили, подобно решету, а иные вообще остались только с коньком наверху и с бревнами, похожими на ребра. Окна были либо вовсе без стекол, либо заткнуты тряпкой или зипуном; в иных избах, если и были балкончики под крышами, то они уже давно почернели. Между избами тянулись огромные клади хлеба, запущенные, цвета старого кирпича, местами заросшие кустарником и прочей дрянью. Из-за этих кладей и изб виднелись две церквушки, тоже запущенные и полуразрушенные. В одном месте избы заканчивались, и начинался какой-то огороженный ветхим забором пустырь. На нем дряхлым инвалидом выглядел господский дом. Дом этот был длинный, местами в два этажа, местами в один; облупившийся, видевший много всяких непогод. Все окна были либо закрыты ставнями наглухо, либо совсем заколочены досками, и только два из них были открыты. Но и они были подслеповаты: на одно из окон был приклеен синий треугольник от сахарной бумаги. Оживлял эту картину только дикий и великолепный в своем запустении сад. Когда Чичиков подъехал к господскому дому, то увидел, что вблизи картина еще печальнее. Деревянные ворота и ограду уже покрыла зеленая плесень. По характеру строений было видно, что когда-то здесь хозяйство велось обширно и продуманно, но сейчас все вокруг было пусто, и ничто не оживляло картину всеобщего запустения. Все движение состояло из приехавшего на телеге мужика. Павел Иванович заметил какую-то фигуру в совершенно непонятном одеянии, которая тут же начала спорить с мужиком. Чичиков долго пытался определить, какого пола эта фигура – мужик или баба. Одето это существо было в нечто, похожее на женский капот, на голове – колпак, который носили дворовые бабы. Чичикова смутил только сиплый голос, который бабе принадлежать не мог. Существо ругало приехавшего мужика последними словами; на поясе у него была связка ключей. По этим двум признакам Чичиков решил, что перед ним ключница, и решил рассмотреть ее поближе. Фигура в свою очередь очень пристально рассматривала приезжего. Видно было, что приезд гостя здесь в диковинку. Человек внимательно рассмотрел Чичикова, затем взгляд его перекинулся на Петрушку и Селифана, и даже лошадь не была оставлена без внимания.

Выяснилось, что вот это существо, то ли баба, то ли мужик, и есть местный барин. Чичиков был ошарашен. Лицо чичиковского собеседника было похоже на лица многих стариков, и только маленькие глазки бегали постоянно в надежде что-нибудь найти, а вот наряд был из ряда вон выдающийся: халат был совершенно засален, из него лезла клочьями хлопчатая бумага. На шее у помещика было повязано нечто среднее между чулком и набрюшником. Если бы Павел Иванович встретил его где-нибудь около церкви, то непременно подал бы ему милостыню. Но ведь перед Чичиковым стоял не нищий, а барин, у которого была тысяча душ, и вряд ли нашлись бы у кого-нибудь другого такие огромные запасы провизии, столько всякого добра, посуды, никогда не употреблявшейся, сколько было у Плюшкина. Всего этого хватило бы на два имения, даже таких огромных, как это. Плюшкину всего этого казалось мало – каждый день он ходил по улицам своей деревни, собирая разные мелочи, от гвоздя до перышка, и складывая их в кучу у себя в комнате.

А ведь было время, когда имение процветало! У Плюшкина была славная семья: жена, две дочери, сын. У сына был учитель француз, у дочерей - гувернантка. Дом славился хлебосольством, и друзья с удовольствием съезжались к хозяину пообедать, послушать умные речи и поучиться ведению домашнего хозяйства. Но добрая хозяйка умерла, к главе семейства перешла часть ключей, соответственно, и забот. Он стал беспокойнее, подозрительнее и скупее, как и все вдовцы. На старшую дочь Александру Степановну он не мог положиться, и не зря: она вскоре обвенчалась тайком со штабс-ротмистром и убежала с ним, зная, что отец не любит офицеров. Отец проклял ее, но преследовать не стал. Мадам, ходившая за дочерьми, была уволена, поскольку оказалась не безгрешной в похищении старшей, учитель-француз тоже был отпущен. Сын определился в полк на службу, не получив от отца ни копейки на обмундирование. Младшая дочь умерла, и одинокая жизнь Плюшкина дала сытную пищу скупости. Плюшкин становился все более и более несговорчив в отношениях с покупщиками, которые торговались-торговались с ним, да и бросили это дело. Сено и хлеб гнили в амбарах, к материи страшно было прикоснуться – она превращалась в пыль, мука в подвалах давно стала камнем. А ведь оброк оставался прежним! И все приносимое становилось "гнилью и прорехой", да и сам Плюшкин постепенно превращался в "прореху на человечестве". Приезжала как-то старшая дочь с внуками, в надежде получить что-нибудь, но он не дал ей ни копейки. Сын уже давно проигрался в карты, просил у отца денег, но и ему тот отказал. Все больше и больше Плюшкин обращался к своим баночкам, гвоздикам и перышкам, забывая, сколько добра у него в кладовых, но, помня, что в шкафу у него стоит графинчик с недопитой наливкой, и надо сделать отметку на нем, чтобы наливку никто тайком не выпил.

Чичиков какое-то время не знал, какую причину придумать для своего приезда. Потом сказал, что он наслышан об умении Плюшкина руководить имением в строгой экономии, поэтому решил к нему заехать, познакомиться поближе и засвидетельствовать свое почтение. Помещик сообщил в ответ на расспросы Павла Ивановича, что у него сто двадцать мертвых душ. В ответ на предложение Чичикова купить их, Плюшкин подумал, что гость, очевидно, глуп, но не мог скрыть своей радости и даже велел поставить самовар. Чичиков получил список на сто двадцать мертвых душ и договорился о совершении купчей крепости. Плюшкин пожаловался на наличие еще и семидесяти беглых, которые Чичиков тоже купил по тридцать две копейки за душу. Полученные деньги он спрятал в один из многочисленных ящичков. От наливки, очищенной от мух, и пряника, который когда-то привозила Александра Степановна, Чичиков отказался и поспешил в гостиницу. Там он заснул сном счастливца, не ведающего ни геморроя, ни блох.

Глава седьмая

На следующий день Чичиков проснулся в отличном расположении духа, подготовил все списки крестьян для совершения купчей крепости и отправился в палату, где его уже ожидали Манилов и Собакевич. Были оформлены все необходимые документы, а председатель палаты подписал купчую за Плюшкина, которого тот просил в письме быть своим поверенным в делах. На вопросы председателя и чиновников палаты, что же дальше новоявленный помещик собирается делать с купленными крестьянами, Чичиков ответил, что они определены на вывод в Херсонскую губернию. Покупку необходимо было отметить, и в соседней комнате гостей уже ожидал прилично накрытый стол с винами и закусками, из которых выделялся огромный осетр. Собакевич немедленно пристроился к этому произведению кулинарного искусства и не оставил от него ничего. Тосты следовали один за другим, один из них был за будущую жену новоявленного херсонского помещика. Тост этот сорвал приятную улыбку с уст Павла Ивановича. Долго еще гости отпускали комплименты человеку приятному во всех отношениях и уговаривали его хоть на две недели остаться в городе. Итогом обильного застолья было то, что Чичиков приехал в гостиницу в совершенно разморенном состоянии, будучи в мыслях уже херсонским помещиком. Все улеглись спать: и Селифан с Петрушкой, подняв храп невиданной густоты, и Чичиков, отвечавший им из комнаты тонким носовым свистом.

Глава восьмая

Покупки Чичикова сделались предметом номер один всех разговоров, происходящих в городе. Все рассуждали о том, что вывезти такое количество крестьян в одночасье на земли в Херсон достаточно трудно, и давали свои советы по предотвращению могущих возникнуть бунтов. На это Чичиков отвечал, что купленные им крестьяне спокойного нрава, и конвой для сопровождения их на новые земли не понадобится. Все эти разговоры, впрочем, пошли Павлу Ивановичу на пользу, поскольку сложилось мнение, что он миллионщик, и жители города, еще до всех этих слухов полюбившие Чичикова, после слухов о миллионах полюбили его еще больше. Особенно усердствовали дамы. Купцы с удивлением обнаружили, что некоторые ткани, привезенные ими в город и не продававшиеся по причине высокой цены, были раскуплены нарасхват. В гостиницу к Чичикову пришло анонимное письмо с признанием в любви и амурными стихами. Но самым замечательным из всей почты, приходившей в эти дни в номер Павла Ивановича, было приглашение на бал к губернатору. Долго новоявленный помещик собирался, долго занимался туалетом своим, и даже сделал балетный антраша, отчего задрожал комод, и с него упала щетка.

Появление Чичикова на балу произвело необыкновенный фурор. Чичиков переходил из объятий в объятия, поддерживал то одну беседу, то другую, постоянно раскланивался и в итоге совершенно всех очаровал. Его обступили дамы, разодетые и надушенные, и Чичиков старался угадать среди них сочинительницу письма. Так закружился он, что забыл выполнить самый главный долг вежливости – подойти к хозяйке бала и засвидетельствовать свое почтение. Чуть позже в растерянности он подошел к губернаторше, и обомлел. Она стояла не одна, а с молоденькой хорошенькой блондинкой, ехавшей в том самом экипаже, с которым столкнулся экипаж Чичикова на дороге. Губернаторша представила Павлу Ивановичу свою дочь, только что выпущенную из института. Все происходящее куда-то отдалилось и потеряло для Чичикова интерес. Он был даже настолько неучтив по отношению к дамскому обществу, что удалился от всех и отправился посмотреть, куда пошла губернаторша со своей дочерью. Губернские дамы этого не простили. Одна из них тут же задела блондинку своим платьем, а шарфом распорядилась так, что он махнул ей прямо по лицу. В это же время в адрес Чичикова раздалось весьма едкое замечание, и ему были даже приписываемы сатирические стихи, написанные кем-то в насмешку над губернским обществом. И тут судьба приготовила Павлу Ивановичу Чичикову пренеприятную неожиданность: на балу появился Ноздрев. Он шел под руку с прокурором, который не знал, как избавиться от своего спутника.

"А! Херсонский помещик! Много ли мертвых наторговал?" - кричал Ноздрев, идя навстречу Чичикову. И рассказал всем, как тот торговал у него, Ноздрева, мертвых душ. Чичиков не знал, куда ему деться. Все пришли в замешательство, а Ноздрев продолжал свою полупьяную речь, после чего полез к Чичикову с поцелуями. Этот номер у него не прошел, его так оттолкнули, что он полетел на землю, все от него отступились и не слушали более, но слова о покупке мертвых душ были произнесены громко и сопровождены таким громким смехом, что привлекли всеобщее внимание. Это происшествие настолько расстроило Павла Ивановича, что он в продолжение бала уже не чувствовал себя так уверенно, совершил ряд ошибок в карточной игре, не сумел поддержать беседу там, где в другое время чувствовал себя как рыба в воде. Не дождавшись конца ужина, Чичиков вернулся в гостиничный номер. А на другом конце города меж тем готовилось событие, которое грозило усугубить неприятности героя. В город на своей колымаге приехала коллежская секретарша Коробочка.

Глава девятая

Утром следующего дня две дамы – просто приятная и приятная во всех отношениях – обсуждали последние новости. Дама, которая была просто приятной, рассказала новость: Чичиков, вооруженный с головы до ног, явился к помещице Коробочке и велел продать ему души, которые уже умерли. Хозяйка, дама приятная во всех отношениях, сказала, что ее муж слышал об этом от Ноздрева. Стало быть, в этой новости что-то есть. И обе дамы стали строить предположения, что бы могла значить эта покупка мертвых душ. В итоге пришли к выводу, что Чичиков хочет похитить губернаторскую дочку, и соучастником этого является не кто иной, как Ноздрев. В то время как обе дамы решали такое удачное объяснение событий, в гостиную вошел прокурор, которому тут же все было рассказано. Оставив прокурора совершенно сбитым с толку, обе дамы отправились бунтовать город, каждая в свою сторону. В течение короткого времени город был взбудоражен. В другое время при других обстоятельствах на эту историю, быть может, никто и не обратил бы внимания, но город уже давно не получал подпитки для сплетен. А тут такое!.. Образовалось две партии – женская и мужская. Женская партия занялась исключительно похищением губернаторской дочки, а мужская – мертвыми душами. Дело дошло до того, что все сплетни были доставлены в собственные уши губернаторши. Она, как первая в городе дама и как мать, учинила блондинке допрос с пристрастием, а та рыдала и не могла понять, в чем ее обвиняют. Швейцару было строго-настрого приказано Чичикова на порог не пускать. А тут как на грех всплыло несколько темных историй, в которые Чичиков вполне вписывался. Что же такое Павел Иванович Чичиков? Никто не мог ответить на этот вопрос наверняка: ни городские чиновники, ни помещики, у которых он торговал души, ни слуги Селифан и Петрушка. Для того чтобы потолковать об этом предмете, все решили собраться у полицмейстера.

Глава десятая

Собравшись у полицмейстера, чиновники долго обсуждали, кто же такой Чичиков, но так и не пришли к единому мнению. Один говорил, что делатель фальшивых ассигнаций, а потом сам же и прибавлял "а может, и не делатель". Второй предполагал, что Чичиков, скорее всего, чиновник генерал-губернаторской канцелярии, и тут же добавлял " а впрочем, черт его знает, на лбу ведь не прочтешь". Предположение о том, что он переодетый разбойник, отмели все. И вдруг почтмейстера осенило: "Это, господа! не кто иной, как капитан Копейкин!" И, поскольку никто не знал, кто же такой капитан Копейкин, почтмейстер начал рассказывать "Повесть о капитане Копейкине".

"После кампании двенадцатого года, – стал рассказывать почтмейстер, – был прислан с ранеными некто капитан Копейкин. То ли под Красным, то ли под Лейпцигом ему оторвало руку и ногу, и он превратился в безнадежного инвалида. А тогда еще не было распоряжений насчет раненых, и инвалидный капитал был заведен намного позже. Стало быть, Копейкину надо было каким-то образом работать, чтобы прокормиться, да еще, к сожалению, оставшаяся у него рука была левая. Решил Копейкин в Петербург податься, монаршей милости испросить. Кровь, мол, проливал, инвалидом остался... И вот он в Петербурге. Копейкин попытался снять квартиру, но это оказалось необыкновенно дорого. В конце концов, остановился в трактире за рубль в сутки. Видит Копейкин, что заживаться нечего. Расспросил, где находится комиссия, в которую ему следует обращаться, и отправился на прием. Долго ждал, часа четыре. В это время народу в приемную набилось, как бобов на тарелке. И все больше генералитет, чиновники четвертого или пятого класса.

Наконец, вошел вельможа. Дошла очередь и до капитана Копейкина. Вельможа интересуется: "Зачем вы здесь? Какое ваше дело?" Копейкин собрался с духом и отвечает: "Так, мол, и так, ваше превосходительство, проливал кровь, руки и ноги лишился, работать не могу, осмелюсь просить монаршей милости". Министр, видя такое положение, отвечает: "Хорошо, понаведайтесь на днях". Копейкин вышел с аудиенции в полном восторге, он решил, что через несколько дней все решится, и ему будет назначен пенсион.

Через три-четыре дня он снова является к министру. Тот снова его признал, но теперь заявил, что участь Копейкина не решена, поскольку надо ждать приезда государя в столицу. А у капитана деньги уже кончились давно. Он решил взять канцелярию министра штурмом. Министра это чрезвычайно рассердило. Он вызвал фельдъегеря, и Копейкин был выдворен из столицы за казенный счет. Куда именно привезли капитана, история об этом умалчивает, но только месяца через два в рязанских лесах появилась шайка разбойников, и атаманом у них был не кто иной, как..." Полицмейстер в ответ на этот рассказ возразил, что у Копейкина не было ни ноги, ни руки, а у Чичикова все на месте. Прочие тоже отвергли эту версию, но пришли к выводу, что Чичиков очень похож на Наполеона.

Посплетничав еще, чиновники решили пригласить Ноздрева. Они почему-то подумали, что, раз Ноздрев первым огласил эту историю с мертвыми душами, то может что-то знать наверняка. Ноздрев, прибыв, сразу записал господина Чичикова в шпионы, делатели фальшивых бумаг и похитители губернаторской дочки одновременно.

Все эти толки и слухи так подействовали на прокурора, что он, придя домой, умер. Чичиков ничего этого не знал, сидя в номере с простудой и флюсом, и очень удивлялся, почему к нему никто не едет, ведь еще несколько дней назад под окном его номера постоянно были чьи-нибудь дрожки. Почувствовав себя лучше, он решил нанести визиты чиновникам. Тут выяснилось, что у губернатора его велели не принимать, и остальные чиновники избегают встреч и бесед с ним. Объяснение происходящему Чичиков получил вечером в гостинице, когда к нему с визитом заявился Ноздрев. Тут Чичиков и узнал, что он делатель фальшивых ассигнаций и несостоявшийся похититель губернаторской дочки. А также он – причина смерти прокурора и приезда нового генерал-губернатора. Будучи очень сильно испуганным, Чичиков поскорее выпроводил Ноздрева, велел Селифану и Петрушке собирать вещи и готовиться завтра чуть свет к отъезду.

Глава одиннадцатая

Уехать быстро не удалось. Селифан пришел и сообщил, что надо подковать лошадей. Наконец все было готово, бричка выехала из города. По дороге им встретилась похоронная процессия, и Чичиков решил, что это к счастью.

А теперь несколько слов о самом Павле Ивановиче. В детстве жизнь на него взглянула кисло и неприютно. Родители Чичикова были дворяне. Мать Павла Ивановича рано умерла, отец все время болел. Он заставлял маленького Павлушу учиться и часто наказывал. Когда мальчик подрос, отец отвез его в город, поразивший мальчика своим великолепием. Павлуша был сдан на руки родственнице для того, чтобы у нее остаться и ходить в классы городского училища. Отец на второй день уехал, оставив сыну вместо денег наставление: "Учись, Павлуша, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и начальникам. С товарищами не водись, а если уж будешь водиться, то с теми, которые побогаче. Никогда никого не угощай, а делай так, чтобы угощали тебя. А пуще всего береги копейку". И добавил к своим наставлениям полтину медью.

Павлуша хорошо запомнил эти советы. Из отцовских денег он не только не взял ни гроша, а, напротив, через год уже сделал к этой полтине приращения. Мальчик не обнаружил способностей и склонностей в учебе, отличался более всего прилежанием и опрятностью и обнаружил в себе практический ум. Он не только никогда не угощал товарищей, но делал так, что их угощение он им же продавал. Однажды Павлуша слепил из воска снегиря и продал его потом очень выгодно. Затем он два месяца дрессировал мышь, которую потом тоже выгодно продал. Учитель Павлуши ценил своих учеников не за знания, а за примерное поведение. Чичиков был образцом такового. В результате он закончил училище, получив аттестат и в награду за примерное прилежание и благонадежное поведение книгу с золотыми буквами.

Когда училище было окончено, умер отец Чичикова. В наследство Павлуше остались четыре сюртука, две фуфайки и незначительная сумма денег. Ветхий домишко Чичиков продал за тысячу рублей, единственную семью крепостных перевел в город. В это время учителя, любителя тишины и благонравного поведения, выгнали из гимназии, он начал пить. Все бывшие ученики помогали ему, чем могли. Один Чичиков отговорился неимением денег, дав пятак серебра, тут же выброшенный товарищами. Учитель долго плакал, узнав об этом.

После училища Чичиков с жаром занялся службой, поскольку хотел жить богато, иметь красивый дом, экипажи. Но и в захолустье нужна протекция, поэтому местечко ему досталось захудалое, с жалованием тридцать или сорок рублей в год. Но Чичиков работал денно и нощно, при этом на фоне неряшливых чиновников палаты всегда выглядел безукоризненно. Начальником его был престарелый повытчик, человек неприступный, с полным отсутствием всяких эмоций на лице. Пытаясь подобраться с разных сторон, Чичиков, наконец, обнаружил слабое место своего начальника – у него была зрелая дочь с некрасивым, рябым лицом. Сначала он вставал супротив нее в церкви, потом был зван на чай, а вскоре уже считался в доме начальника женихом. В палате образовалось вскоре вакантное место повытчика, на которое и определился Чичиков. Как только это свершилось, сундук со своими вещами Чичиков тайно отослал из дома предполагаемого тестя, сбежал сам и перестал звать повытчика папенькой. При этом он не переставал ласково улыбаться бывшему начальнику при встрече и приглашать в гости, а тот каждый раз только крутил головой и говорил, что его мастерски надули.

Это был самый трудный для Павла Ивановича порог, который он успешно преодолел. На следующем хлебном местечке он успешно развернул борьбу с взятками, при этом на деле оказался сам крупным взяточником. Следующим делом Чичикова было участие в комиссии по постройке какого-то казенного весьма капитального строения, в которой Павел Иванович был одним из деятельнейших членов. Шесть лет строительство здания не двигалось дальше фундамента: то грунт мешал, то климат. В это время в других концах города у каждого члена комиссии появилось по красивому зданию гражданской архитектуры – наверное, там грунт был получше. Чичиков стал позволять себе излишества в виде материи на сюртуке, которой ни у кого не было, тонких голландских рубашек, да пары отличных рысаков, не говоря уже о прочих мелочах. Вскоре судьба переменилась к Павлу Ивановичу. На место прежнего начальника был прислан новый, человек военный, страшный гонитель всяческой неправды и злоупотреблений. Карьера Чичикова в этом городе закончилась, а дома гражданской архитектуры были переданы в казну. Павел Иванович переехал в другой город для того, чтобы начать все сначала. В короткое время он вынужден был переменить две-три низменные должности в неприемлемом для него окружении. Начавший уже некогда округляться, Чичиков даже похудел, но преодолел все неприятности и определился на таможню. Его давняя мечта сбылась, и он принялся за свою новую службу с необыкновенным рвением. По выражению начальства, это был черт, а не человек: он отыскивал контрабанду в тех местах, куда никому бы не пришло в голову забраться, и куда дозволяется забираться одним таможенным чиновникам. Это была гроза и отчаяние для всех. Честность и неподкупность его были почти неестественны. Такое служебное рвение не могло остаться незамеченным для начальства, и вскоре Чичикова повысили в должности, а затем он представил начальству проект, как изловить всех контрабандистов. Проект этот был принят, и Павел Иванович получил в этой области неограниченную власть. В то время "образовалось сильное общество контрабандистов", которое хотело подкупить Чичикова, но он ответил подосланным: "Еще не время".

Как только Чичиков получил в свои руки неограниченную власть, то сразу дал этому обществу знать: "Пора". И вот в пору службы Чичикова на таможне случилась история об остроумном путешествии испанских баранов через границу, когда под двойными тулупчиками те пронесли на миллионы брабантских кружев. Говорят, состояние Чичикова, после трех-четырех таких походов, составило около пятисот тысяч, а его подельников – около четырехсот тысяч рублей. Однако Чичиков в пьяном разговоре поссорился с другим чиновником, который тоже участвовал в этих махинациях. В результате ссоры все тайные сношения с контрабандистами стали явными. Чиновников взяли под суд, имущество конфисковали. В результате у Чичикова из пятисот тысяч осталось тысчонок десяток, которые частично пришлось потратить для того, чтобы отвертеться от уголовного суда. Вновь он начал жизнь с карьерных низов. Будучи поверенным в делах, заслужив предварительно полное расположение хозяев, занимался он как-то закладом нескольких сот крестьян в опекунский совет. И тут ему подсказали, что, несмотря на то, что половина крестьян вымерла, по ревизской сказке-то они числятся живыми!.. Стало быть, беспокоиться ему не о чем, и деньги будут, независимо от того, живы эти крестьяне или отдали богу душу. И тут Чичикова осенило. Вот где поле для деятельности! Да накупи он мертвых крестьян, которые по ревизской сказке все еще числятся живыми, приобрети он их хотя бы тысячу, да опекунский совет даст за каждого рублей по двести - вот вам и двести тысяч капиталу!.. Правда, без земли их купить нельзя, поэтому следует объявить, что крестьяне покупаются на вывод, например, в Херсонскую губернию.

И вот приступил он к исполнению задуманного. Заглянул в те места государства, которые более всего пострадали от несчастных случаев, неурожаев и смертностей, словом те, в которых можно было накупить потребного Чичикову люда.

"Итак, вот весь налицо герой наш... Кто же он относительно качеств нравственных? Подлец? Почему же подлец? Теперь у нас подлецов не бывает, есть люди благонамеренные, приятные... Справедливее всего назвать его: хозяин, приобретатель... А кто из вас не гласно, а в тишине, один, углубит внутрь собственной души сей тяжелый запрос: "А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?" Да как бы не так!".

Тем временем бричка Чичикова несется дальше. "Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал?.. Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонная тройка несешься?.. Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земли и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства".

Уже более недели приезжий господин жил в городе, разъезжая по вечеринкам и обедам и таким образом проводя, как говорится, очень приятно время. Наконец он решился перенести свои визиты за город и навестить помещиков Манилова и Собакевича, которым дал слово. Может быть, к сему побудила его другая, более существенная причина, дело более серьезное, близшее к сердцу... Но обо всем этом читатель узнает постепенно и в свое время, если только будет иметь терпение прочесть предлагаемую повесть, очень длинную, имеющую после раздвинуться шире и просторнее по мере приближения к концу, венчающему дело. Кучеру Селифану отдано было приказание рано поутру заложить лошадей в известную бричку; Петрушке приказано было оставаться дома, смотреть за комнатой и чемоданом. Для читателя будет не лишним познакомиться с сими двумя крепостными людьми нашего героя. Хотя, конечно, они лица не так заметные, и то, что называют второстепенные или даже третьестепенные, хотя главные ходы и пружины поэмы не на них утверждены и разве кое-где касаются и легко зацепляют их, — но автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем и с этой стороны, несмотря на то что сам человек русский, хочет быть аккуратен, как немец. Это займет, впрочем, не много времени и места, потому что не много нужно прибавить к тому, что уже читатель знает, то есть что Петрушка ходил в несколько широком коричневом сюртуке с барского плеча и имел, по обычаю людей своего звания, крупный нос и губы. Характера он был больше молчаливого, чем разговорчивого; имел даже благородное побуждение к просвещению, то есть чтению книг, содержанием которых не затруднялся: ему было совершенно все равно, похождение ли влюбленного героя, просто букварь или молитвенник, — он всё читал с равным вниманием; если бы ему подвернули химию, он и от нее бы не отказался. Ему нравилось не то, о чем читал он, но больше самое чтение, или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит. Это чтение совершалось более в лежачем положении в передней, на кровати и на тюфяке, сделавшемся от такого обстоятельства убитым и тоненьким, как лепешка. Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты: спать не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате лет десять жили люди. Чичиков, будучи человек весьма щекотливый и даже в некоторых случаях привередливый, потянувши к себе воздух на свежий нос поутру, только помарщивался да встряхивал головою, приговаривая: «Ты, брат, черт тебя знает, потеешь, что ли. Сходил бы ты хоть в баню». На что Петрушка ничего не отвечал и старался тут же заняться каким-нибудь делом; или подходил с щеткой к висевшему барскому фраку, или просто прибирал что-нибудь. Что думал он в то время, когда молчал, — может быть, он говорил про себя: «И ты, однако ж, хорош, не надоело тебе сорок раз повторять одно и то же», — Бог ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной человек в то время, когда барин ему дает наставление. Итак, вот что на первый раз можно сказать о Петрушке. Кучер Селифан был совершенно другой человек... Но автор весьма совестится занимать так долго читателей людьми низкого класса, зная по опыту, как неохотно они знакомятся с низкими сословиями. Таков уж русский человек: страсть сильная зазнаться с тем, который бы хотя одним чином был его повыше, и шапочное знакомство с графем или князем для него лучше всяких тесных дружеских отношений. Автор даже опасается за своего героя, который только коллежский советник. Надворные советники, может быть, и познакомятся с ним, но те, которые подобрались уже к чинам генеральским, те, Бог весть, может быть, даже бросят один из тех презрительных взглядов, которые бросаются гордо человеком на все, что ни пресмыкается у ног его, или, что еще хуже, может быть, пройдут убийственным для автора невниманием. Но как ни прискорбно то и другое, а все, однако ж, нужно возвратиться к герою. Итак, отдавши нужные приказания еще с вечера, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись с ног до головы мокрою губкой, что делалось только по воскресным дням, а в тот день случись воскресенье, выбрившись таким образом, что щеки сделались настоящий атлас в рассуждении гладкости и лоска, надевши фрак брусничного цвета с искрой и потом шинель на больших медведях, он сошел с лестницы, поддерживаемый под руку то с одной, то с другой стороны трактирным слугою, и сел в бричку. С громом выехала бричка из-под ворот гостиницы на улицу. Проходивший поп снял шляпу, несколько мальчишек в замаранных рубашках протянули руки, приговаривая: «Барин, подай сиротинке!» Кучер, заметивши, что один из них был большой охотник становиться на запятки, хлыснул его кнутом, и бричка пошла прыгать по камням. Не без радости был вдали узрет полосатый шлагбаум, дававший знать, что мостовой, как и всякой другой муке, будет скоро конец; и еще несколько раз ударившись довольно крепко головою в кузов, Чичиков понесся наконец по мягкой земле. Едва только ушел назад город, как уже пошли писать, по нашему обычаю, чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен, обгорелые стволы старых, дикий вереск и тому подобный вздор. Попадались вытянутые по снурку деревни, постройкою похожие на старые складенные дрова, покрытые серыми крышами с резными деревянными под ними украшениями в виде висячих шитых узорами утиральников. Несколько мужиков, по обыкновению, зевали, сидя на лавках перед воротами в своих овчинных тулупах. Бабы с толстыми лицами и перевязанными грудями смотрели из верхних окон; из нижних глядел теленок или высовывала слепую морду свою свинья. Словом, виды известные. Проехавши пятнадцатую версту, он вспомнил, что здесь, по словам Манилова, должна быть его деревня, но и шестнадцатая верста пролетела мимо, а деревни все не было видно, и если бы не два мужика, попавшиеся навстречу, то вряд ли бы довелось им потрафить на лад. На вопрос, далеко ли деревня Заманиловка, мужики сняли шляпы, и один из них, бывший поумнее и носивший бороду клином, отвечал: — Маниловка, может быть, а не Заманиловка? — Ну да, Маниловка. — Маниловка! а как проедешь еще одну версту, так вот тебе, то есть, так прямо направо. — Направо? — отозвался кучер. — Направо, — сказал мужик. — Это будет тебе дорога в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так, то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо на горе увидишь дом, каменный, в два этажа, господский дом, в котором, то есть, живет сам господин. Вот это тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и не было. Поехали отыскивать Маниловку. Проехавши две версты, встретили поворот на проселочную дорогу, но уже и две, и три, и четыре версты, кажется, сделали, а каменного дома в два этажа все еще не было видно. Тут Чичиков вспомнил, что если приятель приглашает к себе в деревню за пятнадцать верст, то значит, что к ней есть верных тридцать. Деревня Маниловка немногих могла заманить своим местоположением. Дом господский стоял одиночкой на юру, то есть на возвышении, открытом всем ветрам, каким только вздумается подуть; покатость горы, на которой он стоял, была одета подстриженным дерном. На ней были разбросаны по-английски две-три клумбы с кустами сиреней и желтых акаций; пять-шесть берез небольшими купами кое-где возносили свои мелколистные жиденькие вершины. Под двумя из них видна была беседка с плоским зеленым куполом, деревянными голубыми колоннами и надписью: «Храм уединенного размышления»; пониже пруд, покрытый зеленью, что, впрочем, не в диковинку в аглицких садах русских помещиков. У подошвы этого возвышения, и частию по самому скату, темнели вдоль и поперек серенькие бревенчатые избы, которые герой наш, неизвестно по каким причинам, в ту же минуту принялся считать и насчитал более двухсот; нигде между ними растущего деревца или какой-нибудь зелени; везде глядело только одно бревно. Вид оживляли две бабы, которые, картинно подобравши платья и подтыкавшись со всех сторон, брели по колени в пруде, влача за два деревянные кляча изорванный бредень, где видны были два запутавшиеся рака и блестела попавшаяся плотва; бабы, казалось, были между собою в ссоре и за что-то перебранивались. Поодаль в стороне темнел каким-то скучно-синеватым цветом сосновый лес. Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням. Для пополнения картины не было недостатка в петухе, предвозвестнике переменчивой погоды, который, несмотря на то что голова продолблена была до самого мозгу носами других петухов по известным делам волокитства, горланил очень громко и даже похлопывал крыльями, обдерганными, как старые рогожки. Подъезжая ко двору, Чичиков заметил на крыльце самого хозяина, который стоял в зеленом шалоновом сюртуке, приставив руку ко лбу в виде зонтика над глазами, чтобы рассмотреть получше подъезжавший экипаж. По мере того как бричка близилась к крыльцу, глаза его делались веселее и улыбка раздвигалась более и более. — Павел Иванович! — вскричал он наконец, когда Чичиков вылезал из брички. — Насилу вы таки нас вспомнили! Оба приятеля очень крепко поцеловались, и Манилов увел своего гостя в комнату. Хотя время, в продолжение которого они будут проходить сени, переднюю и столовую, несколько коротковато, но попробуем, не успеем ли как-нибудь им воспользоваться и сказать кое-что о хозяине дома. Но тут автор должен признаться, что подобное предприятие очень трудно. Гораздо легче изображать характеры большого размера; там просто бросай краски со всей руки на полотно, черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или алый, как огонь, плащ — и портрет готов; но вот эти все господа, которых много на свете, которые с вида очень похожи между собою, а между тем как приглядишься, увидишь много самых неуловимых особенностей, — эти господа страшно трудны для портретов. Тут придется сильно напрягать внимание, пока заставишь перед собою выступить все тонкие, почти невидимые черты, и вообще далеко придется углублять уже изощренный в науке выпытывания взгляд. Один Бог разве мог сказать, какой был характер Манилова. Есть род людей, известных под именем: люди так себе, ни то ни се, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан, по словам пословицы. Может быть, к ним следует примкнуть и Манилова. На взгляд он был человек видный; черты лица его были не лишены приятности, но в эту приятность, казалось, чересчур было передано сахару; в приемах и оборотах его было что-то заискивающее расположения и знакомства. Он улыбался заманчиво, был белокур, с голубыми глазами. В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: «Какой приятный и добрый человек!» В следующую за тем минуту ничего не скажешь, а в третью скажешь: «Черт знает что такое!» — и отойдешь подальше; если ж не отойдешь, почувствуешь скуку смертельную. От него не дождешься никакого живого или хоть даже заносчивого слова, какое можешь услышать почти от всякого, если коснешься задирающего его предмета. У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было. Дома он говорил очень мало и большею частию размышлял и думал, но о чем он думал, тоже разве Богу было известно. Хозяйством нельзя сказать чтобы он занимался, он даже никогда не ездил на поля, хозяйство шло как-то само собою. Когда приказчик говорил: «Хорошо бы, барин, то и то сделать», — «Да, недурно», — отвечал он обыкновенно, куря трубку, которую курить сделал привычку, когда еще служил в армии, где считался скромнейшим, деликатнейшим и образованнейшим офицером. «Да, именно недурно», — повторял он. Когда приходил к нему мужик и, почесавши рукою затылок, говорил: «Барин, позволь отлучиться на работу, по́дать заработать», — «Ступай», — говорил он, куря трубку, и ему даже в голову не приходило, что мужик шел пьянствовать. Иногда, глядя с крыльца на двор и на пруд, говорил он о том, как бы хорошо было, если бы вдруг от дома провести подземный ход или чрез пруд выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян. При этом глаза его делались чрезвычайно сладкими и лицо принимало самое довольное выражение, впрочем, все эти прожекты так и оканчивались только одними словами. В его кабинете всегда лежала какая-то книжка, заложенная закладкою на четырнадцатой странице, которую он постоянно читал уже два года. В доме его чего-нибудь вечно недоставало: в гостиной стояла прекрасная мебель, обтянутая щегольской шелковой материей, которая, верно, стоила весьма недешево; но на два кресла ее недостало, и кресла стояли обтянуты просто рогожею; впрочем, хозяин в продолжение нескольких лет всякий раз предостерегал своего гостя словами: «Не садитесь на эти кресла, они еще не готовы». В иной комнате и вовсе не было мебели, хотя и было говорено в первые дни после женитьбы: «Душенька, нужно будет завтра похлопотать, чтобы в эту комнату хоть на время поставить мебель». Ввечеру подавался на стол очень щегольской подсвечник из темной бронзы с тремя античными грациями, с перламутным щегольским щитом, и рядом с ним ставился какой-то просто медный инвалид, хромой, свернувшийся на сторону и весь в сале, хотя этого не замечал ни хозяин, ни хозяйка, ни слуги. Жена его... впрочем, они были совершенно довольны друг другом. Несмотря на то что минуло более восьми лет их супружеству, из них все еще каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и говорил трогательно-нежным голосом, выражавшим совершенную любовь: «Разинь, душенька, свой ротик, я тебе положу этот кусочек». Само собою разумеется, что ротик раскрывался при этом случае очень грациозно. Ко дню рождения приготовляемы были сюрпризы: какой-нибудь бисерный чехольчик на зубочистку. И весьма часто, сидя на диване, вдруг, совершенно неизвестно из каких причин, один, оставивши свою трубку, а другая работу, если только она держалась на ту пору в руках, они напечатлевали друг другу такой томный и длинный поцелуй, что в продолжение его можно бы легко выкурить маленькую соломенную сигарку. Словом, они были, то что говорится, счастливы. Конечно, можно бы заметить, что в доме есть много других занятий, кроме продолжительных поцелуев и сюрпризов, и много бы можно сделать разных запросов. Зачем, например, глупо и без толку готовится на кухне? зачем довольно пусто в кладовой? зачем воровка ключница? зачем нечистоплотны и пьяницы слуги? зачем вся дворня спит немилосердным образом и повесничает все остальное время? Но все это предметы низкие, а Манилова воспитана хорошо. А хорошее воспитание, как известно, получается в пансионах. А в пансионах, как известно, три главные предмета составляют основу человеческих добродетелей: французский язык, необходимый для счастия семейственной жизни, фортепьяно, для доставления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и других сюрпризов. Впрочем, бывают разные усовершенствования и изменения в методах, особенно в нынешнее время; все это более зависит от благоразумия и способностей самих содержательниц пансиона. В других пансионах бывает таким образом, что прежде фортепьяно, потом французский язык, а там уже хозяйственная часть. А иногда бывает и так, что прежде хозяйственная часть, то есть вязание сюрпризов, потом французский язык, а там уже фортепьяно. Разные бывают мето́ды. Не мешает сделать еще замечание, что Манилова... но, признаюсь, о дамах я очень боюсь говорить, да притом мне пора возвратиться к нашим героям, которые стояли уже несколько минут перед дверями гостиной, взаимно упрашивая друг друга пройти вперед. — Сделайте милость, не беспокойтесь так для меня, я пройду после, — говорил Чичиков. — Нет, Павел Иванович, нет, вы гость, — говорил Манилов, показывая ему рукою на дверь. — Не затрудняйтесь, пожалуйста, не затрудняйтесь. Пожалуйста, проходите, — говорил Чичиков. — Нет уж извините, не допущу пройти позади такому приятному, образованному гостю. — Почему ж образованному?.. Пожалуйста, проходите. — Ну да уж извольте проходить вы. — Да отчего ж? — Ну да уж оттого! — сказал с приятною улыбкою Манилов. Наконец оба приятеля вошли в дверь боком и несколько притиснули друг друга. — Позвольте мне вам представить жену мою, — сказал Манилов. — Душенька! Павел Иванович! Чичиков, точно, увидел даму, которую он совершенно было не приметил, раскланиваясь в дверях с Маниловым. Она была недурна, одета к лицу. На ней хорошо сидел матерчатый шелковый капот бледного цвета; тонкая небольшая кисть руки ее что-то бросила поспешно на стол и сжала батистовый платок с вышитыми уголками. Она поднялась с дивана, на котором сидела; Чичиков не без удовольствия подошел к ее ручке. Манилова проговорила, несколько даже картавя, что он очень обрадовал их своим приездом и что муж ее не проходило дня, чтобы не вспоминал о нем. — Да, — примолвил Манилов, — уж она, бывало, все спрашивает меня: «Да что же твой приятель не едет?» — «Погоди, душенька, приедет». А вот вы наконец и удостоили нас своим посещением. Уж такое, право, доставили наслаждение... майский день... именины сердца... Чичиков, услышавши, что дело уже дошло до именин сердца, несколько даже смутился и отвечал скромно, что ни громкого имени не имеет, ни даже ранга заметного. — Вы всё имеете, — прервал Манилов с такою же приятною улыбкою, — всё имеете, даже еще более. — Как вам показался наш город? — примолвила Манилова. — Приятно ли провели там время? — Очень хороший город, прекрасный город, — отвечал Чичиков, — и время провел очень приятно: общество самое обходительное. — А как вы нашли нашего губернатора? — сказала Манилова. — Не правда ли, что препочтеннейший и прелюбезнейший человек? — прибавил Манилов. — Совершенная правда, — сказал Чичиков, — препочтеннейший человек. И как он вошел в свою должность, как понимает ее! Нужно желать побольше таких людей. — Как он может этак, знаете, принять всякого, наблюсти деликатность в своих поступках, — присовокупил Манилов с улыбкою и от удовольствия почти совсем зажмурил глаза, как кот, у которого слегка пощекотали за ушами пальцем. — Очень обходительный и приятный человек, — продолжал Чичиков, — и какой искусник! я даже никак не мог предполагать этого. Как хорошо вышивает разные домашние узоры! Он мне показывал своей работы кошелек: редкая дама может так искусно вышить. — А вице-губернатор, не правда ли, какой милый человек? — сказал Манилов, опять несколько прищурив глаза. — Очень, очень достойный человек, — отвечал Чичиков. — Ну, позвольте, а как вам показался полицеймейстер? Не правда ли, что очень приятный человек? — Чрезвычайно приятный, и какой умный, какой начитанный человек! Мы у него проиграли в вист вместе с прокурором и председателем палаты до самых поздних петухов; очень, очень достойный человек. — Ну, а какого вы мнения о жене полицеймейстера? — прибавила Манилова. — Не правда ли, прелюбезная женщина? — О, это одна из достойнейших женщин, каких только я знаю, — отвечал Чичиков. Засим не пропустили председателя палаты, почтмейстера и таким образом перебрали почти всех чиновников города, которые все оказались самыми достойными людьми. — Вы всегда в деревне проводите время? — сделал наконец, в свою очередь, вопрос Чичиков. — Больше в деревне, — отвечал Манилов. — Иногда, впрочем, приезжаем в город для того только, чтобы увидеться с образованными людьми. Одичаешь, знаете, если будешь все время жить взаперти. — Правда, правда, — сказал Чичиков. — Конечно, — продолжал Манилов, — другое дело, если бы соседство было хорошее, если бы, например, такой человек, с которым бы в некотором роде можно было поговорить о любезности, о хорошем обращении, следить какую-нибудь этакую науку, чтобы этак расшевелило душу, дало бы, так сказать, паренье этакое... — Здесь он еще что-то хотел выразить, но, заметивши, что несколько зарапортовался, ковырнул только рукою в воздухе и продолжал: — Тогда, конечно, деревня и уединение имели бы очень много приятностей. Но решительно нет никого... Вот только иногда почитаешь «Сын Отечества». Чичиков согласился с этим совершенно, прибавивши, что ничего не может быть приятнее, как жить в уединенье, наслаждаться зрелищем природы и почитать иногда какую-нибудь книгу... — Но знаете ли, — прибавил Манилов, — все если нет друга, с которым бы можно поделиться... — О, это справедливо, это совершенно справедливо! — прервал Чичиков. — Что все сокровища тогда в мире! «Не имей денег, имей хороших людей для обращения», сказал один мудрец! — И знаете, Павел Иванович! — сказал Манилов, явя в лице своем выражение не только сладкое, но даже притворное, подобное той микстуре, которую ловкий светский доктор засластил немилосердно, воображая ею обрадовать пациента. — Тогда чувствуешь какое-то, в некотором роде, духовное наслаждение... Вот как, например, теперь, когда случай мне доставил счастие, можно сказать образцовое, говорить с вами и наслаждаться приятным вашим разговором... — Помилуйте, что ж за приятный разговор?.. Ничтожный человек, и больше ничего, — отвечал Чичиков. — О! Павел Иванович, позвольте мне быть откровенным: я бы с радостию отдал половину всего моего состояния, чтобы иметь часть тех достоинств, которые имеете вы!.. — Напротив, я бы почел с своей стороны за величайшее... Неизвестно, до чего бы дошло взаимное излияние чувств обоих приятелей, если бы вошедший слуга не доложил, что кушанье готово. — Прошу покорнейше, — сказал Манилов. — Вы извините, если у нас нет такого обеда, какой на паркетах и в столицах, у нас просто, по русскому обычаю, щи, но от чистого сердца. Покорнейше прошу. Тут они еще несколько времени поспорили о том, кому первому войти, и наконец Чичиков вошел боком в столовую. В столовой уже стояли два мальчика, сыновья Манилова, которые были в тех летах, когда сажают уже детей за стол, но еще на высоких стульях. При них стоял учитель, поклонившийся вежливо и с улыбкою. Хозяйка села за свою суповую чашку; гость был посажен между хозяином и хозяйкою, слуга завязал детям на шею салфетки. — Какие миленькие дети, — сказал Чичиков, посмотрев на них, — а который год? — Старшему осьмой, а меньшему вчера только минуло шесть, — сказала Манилова. — Фемистоклюс! — сказал Манилов, обратившись к старшему, который старался освободить свой подбородок, завязанный лакеем в салфетку. Чичиков поднял несколько бровь, услышав такое отчасти греческое имя, которому, неизвестно почему, Манилов дал окончание на «юс», но постарался тот же час привесть лицо в обыкновенное положение. — Фемистоклюс, скажи мне, какой лучший город во Франции? Здесь учитель обратил все внимание на Фемистоклюса, и казалось, хотел ему вскочить в глаза, но наконец совершенно успокоился и кивнул головою, когда Фемистоклюс сказал: «Париж». — А у нас какой лучший город? — спросил опять Манилов. Учитель опять настроил внимание. — Петербург, — отвечал Фемистоклюс. — А еще какой? — Москва, — отвечал Фемистоклюс. — Умница, душенька! — сказал на это Чичиков. — Скажите, однако ж... — продолжал он, обратившись тут же с некоторым видом изумления к Маниловым, — в такие лета и уже такие сведения! Я должен вам сказать, что в этом ребенке будут большие способности. — О, вы еще не знаете его, — отвечал Манилов, — у него чрезвычайно много остроумия. Вот меньшой, Алкид, тот не так быстр, а этот сейчас, если что-нибудь встретит, букашку, козявку, так уж у него вдруг глазенки и забегают; побежит за ней следом и тотчас обратит внимание. Я его прочу по дипломатической части. Фемистоклюс, — продолжал он, снова обратясь к нему, — хочешь быть посланником? — Хочу, — отвечал Фемистоклюс, жуя хлеб и болтая головой направо и налево. В это время стоявший позади лакей утер посланнику нос, и очень хорошо сделал, иначе бы канула в суп препорядочная посторонняя капля. Разговор начался за столом об удовольствии спокойной жизни, прерываемый замечаниями хозяйки о городском театре и об актерах. Учитель очень внимательно глядел на разговаривающих и, как только замечал, что они были готовы усмехнуться, в ту же минуту открывал рот и смеялся с усердием. Вероятно, он был человек признательный и хотел заплатить этим хозяину за хорошее обращение. Один раз, впрочем, лицо его приняло суровый вид, и он строго застучал по столу, устремив глаза на сидевших насупротив его детей. Это было у места, потому что Фемистоклюс укусил за ухо Алкида, и Алкид, зажмурив глаза и открыв рот, готов был зарыдать самым жалким образом, но почувствовав, что за это легко можно было лишиться блюда, привел рот в прежнее положение и начал со слезами грызть баранью кость, от которой у него обе щеки лоснились жиром. Хозяйка очень часто обращалась к Чичикову с словами: «Вы ничего не кушаете, вы очень мало взяли», — на что Чичиков отвечал всякий раз: «Покорнейше благодарю, я сыт, приятный разговор лучше всякого блюда». Уже встали из-за стола. Манилов был доволен чрезвычайно и, поддерживая рукою спину своего гостя, готовился таким образом препроводить его в гостиную, как вдруг гость объявил с весьма значительным видом, что он намерен с ним поговорить об одном очень нужном деле. — В таком случае позвольте мне вас попросить в мой кабинет, — сказал Манилов и повел в небольшую комнату, обращенную окном на синевший лес. — Вот мой уголок, — сказал Манилов. — Приятная комнатка, — сказал Чичиков, окинувши ее глазами. Комната была, точно, не без приятности: стены были выкрашены какой-то голубенькой краской вроде серенькой, четыре стула, одно кресло, стол, на котором лежала книжка с заложенною закладкою, о которой мы уже имели случай упомянуть, несколько исписанных бумаг, но больше всего было табаку. Он был в разных видах: в картузах и в табачнице, и, наконец, насыпан был просто кучею на столе. На обоих окнах тоже помещены были горки выбитой из трубки золы, расставленные не без старания очень красивыми рядками. Заметно было, что это иногда доставляло хозяину препровождение времени. — Позвольте вас попросить расположиться в этих креслах, — сказал Манилов. — Здесь вам будет попокойнее. — Позвольте, я сяду на стуле. — Позвольте вам этого не позволить, — сказал Манилов с улыбкою. — Это кресло у меня уж ассигновано для гостя: ради или не ради, но должны сесть. Чичиков сел. — Позвольте мне вас попотчевать трубочкою. — Нет, не курю, — отвечал Чичиков ласково и как бы с видом сожаления. — Отчего? — сказал Манилов тоже ласково и с видом сожаления. — Не сделал привычки, боюсь; говорят, трубка сушит. — Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак. В нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший человек, который не выпускал изо рта трубки не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему теперь уже сорок с лишком лет, но, благодаря Бога, до сих пор так здоров, как нельзя лучше. Чичиков заметил, что это, точно, случается и что в натуре находится много вещей, неизъяснимых даже для обширного ума. — Но позвольте прежде одну просьбу... — проговорил он голосом, в котором отдалось какое-то странное или почти странное выражение, и вслед за тем неизвестно отчего оглянулся назад. Манилов тоже неизвестно отчего оглянулся назад. — Как давно вы изволили подавать ревизскую сказку? — Да уж давно; а лучше сказать, не припомню. — Как с того времени много у вас умерло крестьян? — А не могу знать; об этом, я полагаю, нужно спросить приказчика. Эй, человек, позови приказчика, он должен быть сегодня здесь. Приказчик явился. Это был человек лет под сорок, бривший бороду, ходивший в сюртуке и, по-видимому, проводивший очень покойную жизнь, потому что лицо его глядело какою-то пухлою полнотою, а желтоватый цвет кожи и маленькие глаза показывали, что он знал слишком хорошо, что такое пуховики и перины. Можно было видеть тотчас, что он совершил свое поприще, как совершают его все господские приказчики: был прежде просто грамотным мальчишкой в доме, потом женился на какой-нибудь Агашке-ключнице, барыниной фаворитке, сделался сам ключником, а там и приказчиком. А сделавшись приказчиком, поступал, разумеется, как все приказчики: водился и кумился с теми, которые на деревне были побогаче, подбавлял на тягла победнее, проснувшись в девятом часу утра, поджидал самовара и пил чай. — Послушай, любезный! сколько у нас умерло крестьян с тех пор, как подавали ревизию? — Да как сколько? Многие умирали с тех пор, — сказал приказчик и при этом икнул, заслонив рот слегка рукою, наподобие щитка. — Да, признаюсь, я сам так думал, — подхватил Манилов, — именно, очень многие умирали! — Тут он оборотился к Чичикову и прибавил еще: — Точно, очень многие. — А как, например, числом? — спросил Чичиков. — Да, сколько числом? — подхватил Манилов. — Да как сказать числом? Ведь неизвестно, сколько умирало, их никто не считал. — Да, именно, — сказал Манилов, обратясь к Чичикову, — я тоже предполагал, большая смертность; совсем неизвестно, сколько умерло. — Ты, пожалуйста, их перечти, — сказал Чичиков, — и сделай подробный реестрик всех поименно. — Да, всех поименно, — сказал Манилов. Приказчик сказал: «Слушаю!» — и ушел. — А для каких причин вам это нужно? — спросил по уходе приказчика Манилов. Этот вопрос, казалось, затруднил гостя, в лице его показалось какое-то напряженное выражение, от которого он даже покраснел, — напряжение что-то выразить, не совсем покорное словам. И в самом деле, Манилов наконец услышал такие странные и необыкновенные вещи, каких еще никогда не слыхали человеческие уши. — Вы спрашиваете, для каких причин? причины вот какие: я хотел бы купить крестьян... — сказал Чичиков, заикнулся и не кончил речи. — Но позвольте спросить вас, — сказал Манилов, — как желаете вы купить крестьян: с землею или просто на вывод, то есть без земли? — Нет, я не то чтобы совершенно крестьян, — сказал Чичиков, — я желаю иметь мертвых... — Как-с? извините... я несколько туг на ухо, мне послышалось престранное слово... — Я полагаю приобресть мертвых, которые, впрочем, значились бы по ревизии как живые, — сказал Чичиков. Манилов выронил тут же чубук с трубкою на пол и как разинул рот, так и остался с разинутым ртом в продолжение нескольких минут. Оба приятеля, рассуждавшие о приятностях дружеской жизни, остались недвижимы, вперя друг в друга глаза, как те портреты, которые вешались в старину один против другого по обеим сторонам зеркала. Наконец Манилов поднял трубку с чубуком и поглядел снизу ему в лицо, стараясь высмотреть, не видно ли какой усмешки на губах его, не пошутил ли он; но ничего не было видно такого, напротив, лицо даже казалось степеннее обыкновенного; потом подумал, не спятил ли гость как-нибудь невзначай с ума, и со страхом посмотрел на него пристально; но глаза гостя были совершенно ясны, не было в них дикого, беспокойного огня, какой бегает в глазах сумасшедшего человека, все было прилично и в порядке. Как ни придумывал Манилов, как ему быть и что ему сделать, но ничего другого не мог придумать, как только выпустить изо рта оставшийся дым очень тонкою струею. — Итак, я бы желал знать, можете ли вы мне таковых, не живых в действительности, но живых относительно законной формы, передать, уступить или как вам заблагорассудится лучше? Но Манилов так сконфузился и смешался, что только смотрел на него. — Мне кажется, вы затрудняетесь?.. — заметил Чичиков. — Я?.. нет, я не то, — сказал Манилов, — но я не могу постичь... извините... я, конечно, не мог получить такого блестящего образования, какое, так сказать, видно во всяком вашем движении; не имею высокого искусства выражаться... Может быть, здесь... в этом, вами сейчас выраженном изъяснении... скрыто другое... Может быть, вы изволили выразиться так для красоты слога? — Нет, — подхватил Чичиков, — нет, я разумею предмет таков как есть, то есть те души, которые, точно, уже умерли. Манилов совершенно растерялся. Он чувствовал, что ему нужно что-то сделать, предложить вопрос, а какой вопрос — черт его знает. Кончил он наконец тем, что выпустил опять дым, но только уже не ртом, а чрез носовые ноздри. — Итак, если нет препятствий, то с Богом можно бы приступить к совершению купчей крепости, — сказал Чичиков. — Как, на мертвые души купчую? — А, нет! — сказал Чичиков. — Мы напишем, что они живы, так, как стоит действительно в ревизской сказке. Я привык ни в чем не отступать от гражданских законов, хотя за это и потерпел на службе, но уж извините: обязанность для меня дело священное, закон — я немею пред законом. Последние слова понравились Манилову, но в толк самого дела он все-таки никак не вник и вместо ответа принялся насасывать свой чубук так сильно, что тот начал наконец хрипеть, как фагот. Казалось, как будто он хотел вытянуть из него мнение относительно такого неслыханного обстоятельства; но чубук хрипел и больше ничего. — Может быть, вы имеете какие-нибудь сомнения? — О! помилуйте, ничуть. Я не насчет того говорю, чтобы имел какое-нибудь, то есть, критическое предосуждение о вас. Но позвольте доложить, не будет ли это предприятие, или, чтоб еще более, так сказать, выразиться, негоция, — так не будет ли эта негоция несоответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России? Здесь Манилов, сделавши некоторое движение головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то в минуту самого головоломного дела. Но Чичиков сказал просто, что подобное предприятие, или негоция, никак не будет несоответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России, а чрез минуту потом прибавил, что казна получит даже выгоды, ибо получит законные пошлины. — Так вы полагаете?.. — Я полагаю, что это будет хорошо. — А, если хорошо, это другое дело: я против этого ничего, — сказал Манилов и совершенно успокоился. — Теперь остается условиться в цене. — Как в цене? — сказал опять Манилов и остановился. — Неужели вы полагаете, что я стану брать деньги за души, которые в некотором роде окончили свое существование? Если уж вам пришло этакое, так сказать, фантастическое желание, то с своей стороны я передаю их вам безынтересно и купчую беру на себя. Великий упрек был бы историку предлагаемых событий, если бы он упустил сказать, что удовольствие одолело гостя после таких слов, произнесенных Маниловым. Как он ни был степенен и рассудителен, но тут чуть не произвел даже скачок по образцу козла, что, как известно, производится только в самых сильных порывах радости. Он поворотился так сильно в креслах, что лопнула шерстяная материя, обтягивавшая подушку; сам Манилов посмотрел на него в некотором недоумении. Побужденный признательностию, он наговорил тут же столько благодарностей, что тот смешался, весь покраснел, производил головою отрицательный жест и наконец уже выразился, что это сущее ничего, что он, точно, хотел бы доказать чем-нибудь сердечное влечение, магнетизм души, а умершие души в некотором роде совершенная дрянь. — Очень не дрянь, — сказал Чичиков, пожав ему руку. Здесь был испущен очень глубокий вздох. Казалось, он был настроен к сердечным излияниям; не без чувства и выражения произнес он наконец следующие слова: — Если б вы знали, какую услугу оказали сей, по-видимому, дрянью человеку без племени и роду! Да и действительно, чего не потерпел я? как барка какая-нибудь среди свирепых волн... Каких гонений, каких преследований не испытал, какого горя не вкусил, а за что? за то, что соблюдал правду, что был чист на своей совести, что подавал руку и вдовице беспомощной, и сироте-горемыке!.. — Тут даже он отер платком выкатившуюся слезу. Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали друг другу руку и долго смотрели молча один другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал, что не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться. — Как? вы уж хотите ехать? — сказал Манилов, вдруг очнувшись и почти испугавшись. В это время вошла в кабинет Манилова. — Лизанъка, — сказал Манилов с несколько жалостливым видом, — Павел Иванович оставляет нас! — Потому что мы надоели Павлу Ивановичу, — отвечала Манилова. — Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь, вот где, — тут он положил руку на сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте, не было бы для меня большего блаженства, как жить с вами если не в одном доме, то по крайней мере в самом ближайшем соседстве. — А знаете, Павел Иванович, — сказал Манилов, которому очень понравилась такая мысль, — как было бы в самом деле хорошо, если бы жить этак вместе, под одною кровлею, или под тенью какого-нибудь вяза пофилософствовать о чем-нибудь, углубиться!.. — О! это была бы райская жизнь! — сказал Чичиков, вздохнувши. — Прощайте, сударыня! — продолжал он, подходя к ручке Маниловой. — Прощайте, почтеннейший друг! Не позабудьте просьбы! — О, будьте уверены! — отвечал Манилов. — Я с вами расстаюсь не долее как на два дни. Все вышли в столовую. — Прощайте, миленькие малютки! — сказал Чичиков, увидевши Алкида и Фемистоклюса, которые занимались каким-то деревянным гусаром, у которого уже не было ни руки, ни носа. — Прощайте, мои крошки. Вы извините меня, что я не привез вам гостинца, потому что, признаюсь, не знал даже, живете ли вы на свете; но теперь, как приеду, непременно привезу. Тебе привезу саблю; хочешь саблю? — Хочу, — отвечал Фемистоклюс. — А тебе барабан; не правда ли, тебе барабан? — продолжал он, наклонившись к Алкиду. — Парапан, — отвечал шепотом и потупив голову Алкид. — Хорошо, я тебе привезу барабан. Такой славный барабан, этак все будет: туррр... ру... тра-та-та, та-та-та... Прощай, душенька! прощай! — Тут поцеловал он его в голову и обратился к Манилову и его супруге с небольшим смехом, с каким обыкновенно обращаются к родителям, давая им знать о невинности желаний их детей. — Право, останьтесь, Павел Иванович! — сказал Манилов, когда уже все вышли на крыльцо. — Посмотрите, какие тучи. — Это маленькие тучки, — отвечал Чичиков. — Да знаете ли вы дорогу к Собакевичу? — Об этом хочу спросить вас. — Позвольте, я сейчас расскажу вашему кучеру. — Тут Манилов с такою же любезностью рассказал дело кучеру и сказал ему даже один раз «вы». Кучер, услышав, что нужно пропустить два поворота и поворотить на третий, сказал: «Потрафим, ваше благородие», — и Чичиков уехал, сопровождаемый долго поклонами и маханьями платка приподымавшихся на цыпочках хозяев. Манилов долго стоял на крыльце, провожая глазами удалявшуюся бричку, и когда она уже совершенно стала невидна, он все еще стоял, куря трубку. Наконец вошел он в комнату, сел на стуле и предался размышлению, душевно радуясь, что доставил гостю своему небольшое удовольствие. Потом мысли его перенеслись незаметно к другим предметам и наконец занеслись Бог знает куда. Он думал о благополучии дружеской жизни, о том, как бы хорошо было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах. Потом, что они вместе с Чичиковым приехали в какое-то общество в хороших каретах, где обворожают всех приятностию обращения, и что будто бы государь, узнавши о такой их дружбе, пожаловал их генералами, и далее, наконец, Бог знает что такое, чего уже он и сам никак не мог разобрать. Странная просьба Чичикова прервала вдруг все его мечтания. Мысль о ней как-то особенно не варилась в его голове: как ни переворачивал он ее, но никак не мог изъяснить себе, и все время сидел он и курил трубку, что тянулось до самого ужина.

Лучшие статьи по теме